Троица
Шрифт:
Вошел один из них, старший, в шатер княжеский, недолго там пробыл и вернулся.
— Проходи, — сказал он мне. — Примет тебя князь.
Ну, думаю, хоть увижу вблизи этого сукина сына, убийцу князя Михаила! Вошел я, пал ему в ноги и все подобающие почестные слова произнес. А он сидит, боров тучный, развалясь в каких-то креслах иноземной работы, и поводит пьяными глазами, а по бороде его сразу видать, что капусту ел квашеную. Вокруг него стоят дворяне да дети боярские с мисами и кубками. Сам же князь весь с ног до головы в парче, в соболях да в жемчугах. И как только
— Григорию мы кланяемся, — сказал он, вовсе при этом не поклонившись. — Сколько людей у гетмана Желтовского?
— У гетмана Жолкевского, — ответил я, — людей до семи тысяч.
— А пушек сколько?
— Две пушечки невеликих.
— Две? — тут Дмитрий Иванович засмеялся прегромким смехом и за живот ухватился, и едва из кресел своих не выпал. — Да я его как муху раздавлю! Ну, говори, зачем тебя Григорий послал.
— Просил Григорий твоей княжеской милости добить челом и просить, чтобы ты поостерегся нынешней ночью и выставил стражу крепкую. Ибо гетман Жолкевский может нынче напасть внезапно, чтобы захватить твое войско спящим.
— А откуда это Григорию ведомо? Он языков поймал?
— Нет, — говорю я, — языков мы не поймали. А Григорий своим умом догадался: потому что гетману иначе — Тут Дмитрий мою речь прервал.
— Дурак твой Григорий. Разве гетману жить надоело? Куда ему со своим ничтожным войском против меня промышлять? А пусть и попробует! Я и из табора выходить не буду: немцы одни управятся. Им за то и деньги заплачены. Ну, ступай прочь. Ох, нет, погоди.
Тут повернулся он к одному из своих дворовых и сказал:
— Мартын! Подай курицу.
Подбежал к нему Мартын, подал курицу печеную. А Дмитрий курицу взял и меня спрашивает: — Тебя как звать-то?
Данилкою, государь боярин.
— Данило! Жалую тебя курицей.
И дает курицу снова Мартыну;
Мартын же ко мне подходит и говорит:
— Данило! Великий боярин князь Димитрий Иоаннович жалует тебя курицей.
Принял я курицу, поклонился. А Дмитрий пальцы жирные о платье отер и сказал:
— Дай ему, Мартын, еще пару соболей. Пусть помнит великого боярина.
Взял я соболей (одна-то шкурка добротная, а другая-то без хвостика, стало быть, в полцены). Поклонился опять и сказал:
— Дозволь, государь боярин, повидать друга моего Якова Делагарди.
— Делагарди? Разве он тебе друг? С нехристями дружбу водишь? — Тут Дмитрий подмигнул дворянам своим. — Может, на кол его посадить, чтобы с нехристями не дружился? Ладно, ступай. А ты, Федька, проводи его к Якову.
Вышел я из шатра, стою как дурак — в одной руке курица, в другой соболя. Сунул я соболей за пазуху, курицу же разломил: половину Федьке отдал, половину сам съел.
Повел меня Федька через поле к шатру Делагарди. У самого шатра увидел я возы, полные соболей, а вокруг возов немецкие сторожа разъезжают с пищалями и бердышами. Я у Федьки спросил:
— Зачем тут столько соболей? Словно на продажу разложили.
— А это, — говорит Федька, — Немцам жалованье привезли.
Тут сам Яков из шатра вышел, увидел меня, толмача кликнул. Поздоровались
— Добро, пусть Жолкевский приходит! Я его встречу с честью. Когда я у Жолкевского в плену был, он мне лисью шубу подарил. А вот я теперь его в плен возьму и подарю ему соболью! Видал, Данило? — показал он на возы. — Жалованье храброму войску. Серебра-то Шуйский не дает. В прошлый раз поповскими ризами заплатил, теперь мехами. Но, сказать по правде, мои вояки и этого не заслужили. Только и знают бунтовать. Вот и нынче опять кричали: подавай им награду немедля, а то воевать не станем.
— Так ты бы и дал им. Ведь соболя-то уже привезены.
— Кому я дам? Они же хотят по старым спискам получить, то есть и на погибших, и на беглых. А я такого неправого дележа не могу допустить. Стало быть, надо учинять перепись. А они, собаки, бунтуют. Пойдем, Данило, спать: время позднее.
Пустил меня Яков в свой шатер, и там я на подстилке скоро уснул.
Пробудился я по недолгом времени от великого шуму и оттого, что челядь шатер складывала. Вылез я, огляделся и тотчас понял, что совершилось предреченное Григорием: гетман напал на царское войско!
Еще почти и светать не начинало. Час ранний был, небо звездами усыпано, а трава божию росою окроплена, аки пречистыми диамантами; и новый день еще утренней светлостию не возсиял. (Вот это место у меня очень красиво получилось).
Немцы кругом бегали с пищалями и громкими воплями. Седлали коней, собирали шатры. Делагарди на белом аргамаке словно вихрь меж ними метался, уряжал полки и роты.
У плетня немецкие стрельцы уже бились с польскими рыцарями, которые первыми приблизились к забору, а за теми рыцарями и другие быстро приближались. Далее в поли горели огненным пламенем обе деревни, которые вчера еще давали кров и пристанище добрым христианам, бедным землепашцам. Из той стороны доносилась польская боевая музыка. А по левую руку, где табор Дмитрия Шуйского, творилась сумятица несказанная. Издали глядючи нетрудно было возомнить, будто там великая и кровавая сеча происходит, в коей из-за тесноты люди до смерти давятся (так было в битве на поле Куликове: не столько людей посечено, сколько подавлено).
Подбежал я поближе к Дмитриеву стану, и только тогда уразумел, что поляки туда еще не приходили. А это наши ратники-неумельцы сами учинили давку, когда их посреди ночи вдруг разбудили и велели коней седлать.
На счастье Дмитрия Шуйского, у гетмана было так мало людей, что он не мог, налегая всеми силами на плетень и на немцев, отрядить даже малейшего войска против русских полков. И у Дмитрия достало времени урядить войско. Тут-то он всё свое умение показал сполна: так полки состроил, что хуже и глупее придумать нельзя. Конницу поставил единым сонмищем, сиречь тесною толпою, на самом краю поля, и было это войско похоже на стадо скота своей неурядностью и беспорядком. А пеших ратников поставил в лесу на опушке сразу за конницей, безо всякого между ними просвета.