Тропик любви
Шрифт:
Как-то повидать меня приехал Варда. Он теперь жил в Сосалито на старом пароме, который переоборудовал в плавучий дом, танцзал и студию. Слыша от разных людей пикантные подробности моего приключения с Мориканом, он сгорал от нетерпения узнать, как обстоят дела. Всю эту историю он находил крайне забавной и искренне сочувствовал мне. Как бы ему встретиться с Мориканом? Он считал его своего рода чудовищным паразитом, для которого святые и простаки представляют легкую добычу.
Видя во мне совершенно беспомощную жертву, Варда предложил решение в его духе. Сказал, что знает в Сан-Франциско богатую женщину, не то венгерскую, не то австрийскую графиню, немолодую, но еще привлекательную, которая обожает «коллекционировать» эксцентричных типов вроде Морикана. Страстную любительницу астрологии, оккультизма. У нее огромный особняк, денег — завались, и она не прочь, чтобы кто погостил у нее годик-другой. Если Морикан так речист, как я говорил, он будет находкой для ее салона. У нее, добавил он, собираются знаменитости со всего света. Сущий рай для человека вроде Морикана.
—
— Ты уверен, что она не захочет получить от него кое-что еще? — спросил я. — Перезрелая графиня, к тому же еще привлекательная, как ты говоришь, может потребовать от Морикана того, что он уже не способен дать.
— Насчет этого не беспокойся! — воскликнул он, понимающе взглянув на меня. — Ей стоит только пальцем поманить, и у ее ног будут все юные хлыщи Сан-Франциско, выбирай любого. К тому же у нее есть пара собачонок жутко развратной наружности, ты вряд ли видывал таких. Нет, если она его возьмет, то только для своего салона.
Я воспринял предложение Варда как отличную шутку. И благополучно забыл о нем. Тем временем от Морикана пришло очередное письмо — полное упреков. Почему мне так не терпится отправить его обратно? Что он такого сделал, чтобы заслужить такое с ним обращение? Разве это его вина, что он заболел, живя chez moi? [402] Он язвительно напомнил, что на мне все еще лежит ответственность за его благополучие, что я подписал соответствующие бумаги и что эти бумаги хранятся у него. Он даже посмел намекнуть, что если я нарушу свои обязательства, он сообщит в надлежащие инстанции о скандале, который мои книги произвели во Франции. (Словно они об этом не знали!) Он, кроме того, может рассказать обо мне кое-что похуже… что я анархист, предатель, ренегат и тому подобное.
402
У меня (франц.), прим. перев.
Я не на шутку рассвирепел. «Ублюдок! Он уже начинает мне угрожать!»
Тем временем Бертран старался вторично устроить его на самолет. Лилик готовился ехать по делам в Беркли. Он тоже хотел как-то помочь мне с этим чертовым Мориканом. Хотя бы встретиться с ним и постараться образумить.
Потом пришло письмо от Варда. Он договорился насчет званого вечера chez [403] графини, распалил ее любопытство словами о бриллианте, каковой она может заполучить в лице Морикана, получил одобрение своей идеи и… Короче говоря, Морикан явился, едва взглянул на нее и потом весь вечер избегал ее, как чумы. Бычился и молчал все время, только иногда разражался тирадой о тщеславии и глупости богатых emigres, [404] которые используют свои салоны, чтобы заманить новую жертву, способную возбудить их пресыщенный аппетит.
403
У (франц.), прим. перев.
404
Эмигрантки (франц.), прим. перев.
«Вот ведь подлец! — сказал я себе. — Не мог хотя бы охмурить миллионершу, чтобы выручить ближнего».
Вслед за этим появился Бертран с новым разрешением на полет, до которого на сей раз оставалась добрая неделя. И вновь я известил его высочество, что серебряная птица небесная — в его распоряжении. Не соизволит ли он испытать, на что она способна?
Последовавший ответ был ясен и четок. Никаких таинственных недомолвок.
Приведу суть его письма… Да, он согласится на предложение лететь самолетом, но лишь при одном условии, а именно: прежде я должен перевести на его счет в парижском банке сумму, эквивалентную тысяче долларов. Причину такого требования нетрудно понять. Он покинул Европу, будучи нищим, и у него нет намерения возвращаться к нищете. Я подбил его приехать в Америку, я обещал заботиться о нем. Он вовсе не горит желанием вернуться в Париж, это я горю. Я хочу избавиться от него, отречься от своего священного долга. Что до денег, которые я потратил на него, — он упоминал об этом вскользь, словно это был пустяк, — то он просил не забывать, что подарил мне свою фамильную драгоценность, свое единственное материальное сокровище, которому нет цены. (Он имел в виду, конечно, pendule. [405] )
405
Настольные часы (франц.), прим. перев.
Я вышел из себя. Немедленно написал ему, что, если на сей раз он не сядет на самолет, если не уберется к чертовой матери из страны и не оставит меня в покое, я брошу его на произвол судьбы. Мне плевать, что с ним будет, написал я. Может хоть прыгать с моста Золотые Ворота. А в постскриптуме сообщил, что через день-два к нему зайдет Лилик, занесет его pendule, которые он может засунуть себе в задницу или заложить их и жить
Теперь письма приходили одно за другим, и претолстые. Он был в панике. Бросить его на произвол судьбы? Оставить без всяких средств? Одного в чужой стране? Больного, стареющего человека, который не имеет права искать работу? Нет, я никогда такого не сделаю! Только не Миллер, которого он так давно знает, у которого такая большая, такая сострадательная душа, который помогает всем и каждому, который пожалел его, несчастного, и поклялся заботиться о нем, покуда сам жив!
«Да, — писал я в ответ, — это тот самый Миллер. И он сыт по горло. Ему это все осточертело. Он больше не желает иметь с вами дело». Я обзывал его червем, пиявкой, вымогателем.
Он перекинулся на мою жену. Писал ей длинные, слезливые письма, полные жалости к себе. Уж она-то войдет в его положение! Дорогой Миллер сошел с ума, превратился в камень. Le pauvre, [406] когда-нибудь он еще пожалеет об этом. И так далее, и тому подобное.
Я твердо сказал жене, чтобы не обращала внимания на его сетования. Сомневаюсь, что она послушалась. Она его жалела. Верила, что в последнюю минуту он образумится, сядет на самолет, забудет свои дурацкие требования. «Дурацкие!» — это ее выражение.
406
Бедный (франц.), прим. перев.
Мне пришли на память слова Рамакришны об «ограниченных» душах: «Те, кто подобным образом угодил в ловушку мира, — это Baddha, или ограниченные души. Никто не в силах разбудить их. Даже несчастья, печали и неописуемые страдания не могут заставить их взяться за ум».
За несколько следующих сумасшедших дней я о многом передумал. Особенно о своей нищенской жизни — сперва дома, потом за границей. Я вспоминал холодные отказы, которые получал со стороны друзей, не просто близких, а с которыми мы были, что называется, «не разлей вода». Вспоминал, как меня подкармливали, когда я уже почти шел ко дну, как моряк с потерпевшего крушение корабля. И о проповедях, которые приходилось выслушивать при этом. Вспоминал, как стоял перед окнами ресторанов, глядя на жующих людей — людей, которые уже были сыты, в которых уже больше не лезло, — в напрасной надежде, что они все поймут по моим глазам, пригласят зайти, разделить с ними трапезу или предложат мне объедки. Вспоминал милостыню, центы, которые мне бросали на ходу, или, может, горсть мелочи, и как я, словно побитая дворняга, подбирал монетки, сквозь зубы понося подонков. Неважно, сколько раз я получал отказ, а это случалось бессчетно, неважно, сколько оскорблений и унижений выпадало на мою долю, корка хлеба всегда была коркой хлеба, — и если я не всегда вежливо или смиренно благодарил дающего, то мою счастливую звезду — всегда. Когда-то давным-давно я мог считать, что заслуживаю чего-то большего, чем просто корка хлеба, что самый ничтожный горемыка имеет, по крайней мере в цивилизованной стране, право на еду, когда голодает. Но довольно скоро прозрел. Я не только научился говорить: «Благодарствуйте, сэр!», но и вставать на задние лапки и «служить». Я не озлобился. Напротив, через какое-то время стал находить свое положение довольно комичным. Все мы время от времени нуждаемся в отрезвляющем опыте, особенно те, кто родился в рубашке.
Но каков подлец этот Морикан! Так все извратить! Представить, пусть только себе, что, обещая заботиться о нем, я тем самым взял на себя обязанность поселить его в отеле, снабжать наличными на выпивку, театр, такси. А если мне это надоест, почему бы просто не положить тыщу долларов на его счет в Париже. Потому что он, Морикан, отказывается быть снова нищим!
Я вновь на углу Бродвея и 42-й улицы. Холодный вечер, дождь сечет лицо. Вглядываюсь в торопящихся мимо людей в надежде найти дружелюбное лицо, поймать скользящий взгляд, по которому пойму, что не получу отказа, плевка вместо подаяния. Вот, кажется, этот! «Мистер, пожалуйста, не найдется ли у вас на чашку кофе?» Он сует на ходу, даже не посмотрев на меня. Десятицентовик! Прекрасный, сверкающий дар. Целых десять центов! Ах, если б только можно было поймать такую вот щедрую душу за крылышко, схватить за рукав, мягко повернуть к себе и сказать с голубиной проникновенностью и кротостью: « Мистер, что я могу сделать на десять Центов? Я не ел со вчерашнего утра. Я продрог и промок. Дома меня ждет жена. Она тоже голодна. И больна. Не могли бы вы дать доллар или, может, два доллара? Мистер, они так нам нужны, просто позарез».
Нет, это немыслимо — говорить такое. Ты должен быть благодарен даже за канадские десять центов — или за черствую корку хлеба. Благодарен, потому что, когда в свой черед остановят тебя, ты сможешь сказать — и сказать от всего сердца! — «Вот, возьми! И купи, что хочешь!» И с этими словами опустошить свои карманы. С этими словами самомупойти под дождем, самомуостаться голодным!
Доводилось ли мне когда-нибудь так поступать? Конечно, доводилось. И много раз. Какое прекрасное чувство возникает при этом. Я бы сказал, слишком прекрасное. Это легко — отдавать последний грош, когда видишь свое второе «Я», стоящее с протянутой рукой, дрожа и поджав хвост, как собака. Это легко — остаться голодным, когда знаешь, что можешь попросить и тебе дадут. Или что будет день, будет и еда. Ничего страшного. Это ты, Благодетель, остаешься в выигрыше. Не удивительно, что мы стыдливо опускаем голову, творя простой акт милосердия.