Тропой чародея
Шрифт:
Узнав об этом, игумен Феодосий возликовал душой и отслужил благодарственный молебен. Радость великая была в Печерском монастыре.
— Вернулся блудный сын под крышу родительского дома, — прочувствованно сказал споим приближенным Феодосий, имея в виду князя Всеслава и христианскую церковь.
Через несколько дней на одном из киевских пустырей, что остался после недавнего бунта и пожара, поднялась огромная куча идолов. Все, кто желал, приходили и плевали на них. Венчал кучу идол, вырезанный из твердого красноватого песчаника. Был он как живой, и казалось, вот-вот гневно закричит на своих обидчиков. Нашли этого истукана в лесной чаще, недалеко от того места, где стоял со своим поганским воинством Лют.
Забросали кучу мусором, облили смолой и подожгли.
— Ага, завертелись, как черти в аду! — весело закричали дружинники.
В это время бросился перед Всеславом на колени подольский бондарь Яромир, закричал:
— Прошу великокняжеского суда!
— Встань и скажи, о чем просишь, — велел Всеслав.
Бондарь встал, и было видно, как он весь дрожит, как стучат у него зубы.
— Великий князь, покарай моего соседа, сыромятника Евстафия, — быстро заговорил он. — Покарай так, чтобы он и на том свете вопил от страха и боли.
— Говори короче, — нахмурил брови, недовольно прищурился Всеслав.
И Яромир взволнованным, прерывающимся голосом рассказал великому князю о том, что были они с Евстафием соседями, иногда ругались, иногда за одним столом мед пили, но друг друга за чубы никогда не хватали, И жены ихние не выцарапывали друг другу глаза, а, наоборот, угольком горячим и солью делились. Была у Евстафия сторожевая собака, редкой темно-вишневой масти. А у Яромира был сынок-первенец золотоволосый Дементий. Всего только пять солнцеворотов отмерил ему бог. Подружился Дементий с соседской собакой, гладил ее, расчесывал, подкармливал хлебушком и косточками. Известно, невинная душа, мягкое сердце. Но случилась беда. Как-то стянул Дементий у отца железный молоток-клевец, у которого острый-преострый носик, и пошел играть к собаке. А собака из будки вышла сонная, разомлевшая, лизнула мальчонку красным языком и положила свою голову ему на колени. Или дьявол шепнул Дементию что-нибудь на ухо, или по детскому глупому неразумению это вышло, но размахнулся он со всего плеча (а силенка уже была) и гвазданул собаке прямо в лоб. Убил ее, одним словом. И ведь не хотел же, ведь другом ее был верным, а убил. Как закричал Евстафий, как заголосила-запричитал а его жена! А что поделаешь — лежит собака, хвост откинув, и не дышит. Хотел Яромир откупиться, большое серебро давал соседу, но тот глянул, как молнией обжег, и, ни слова не сказав, дверь захлопнул. Постегал Яромир Дементия крапивой, поорал тот, покрутился, да что с несмышленыша возьмешь. И снова жизнь покатилась. Евстафий, сосед, собачью будку со двора убрал, нового пса не завел, а все в печали ходил великой, А жена его и вовсе слегла. Но вот однажды (это случилось прошлым летом, на медовый спас) пошел гулять на улицу маленький Дементий и не вернулся, пропал… Весь двор обыскали, всю улицу, в колодцы заглядывали, голос сорвали в крике — нигде нет. Пропал…
Рассказывая об этом, Яромир всхлипнул и кулаком начал вытирать слезы.
— И где же твой сын? — посуровевшим голосом спросил у бондаря Всеслав. — Что с ним случилось?
— Нашел я его, — дрожащим голосом, в котором слышались рыдания, ответил Яромир. — Целый солнцеворот ни слуху ни духу не было, свечи поминальные мы уже в божьей церкви жгли, а сегодня нашелся наш сыночек. И знаешь где, великий князь? Не в болоте, не в аду, но хуже ада — в подвале у соседа моего Евстафия. Курочка есть у меня, пестренькая такая, так вот она на соседний двор побежала. Я — за ней. Перескочил соседский забор (как раз Евстафий с женой на торжище ушли), бегу за курочкой возле ихнего дома, да на камушек наступил и упал, растянулся. Лежу возле самой стены, и вдруг слышится мне — как будто под землей, прямо подо мной кто-то тоненьким голосом жалобно плачет. Поверишь ли, великий князь, — все обмерло во мне, чуть сердце из груди не выскочило. Схватил я дома топор, зажег свечу, вышиб дверь соседского подвала и в темноту смрадную, в темноту кромешную рванулся. А там мой сыночек, мой Дементьюшка в собачьей будке, на собачьей цепи сидит. И косточки обглоданные перед ним разбросаны, и корытце с водой стоит. А на лице у него — мерзкий собачий намордник. Увидев меня, хотел крикнуть, да вдруг, как собачонка, затявкал… Покарай Евстафия, великий князь!
Все задрожало у Всеслава в душе, налилось гневом. Повелел немедля схватить сыромятника Евстафия, допросить и, мстя ему за дьявольскую жестокость, связать и живым бросить в костер, где горели, корчились поганские идолы.
Плыл лед в море. Льдины неслись по Днепру и исчезали, как будто их и не было. Тревожный ветер гладил землю. Из почек на деревьях кое-где уже выламывались зеленые коготки листьев. Самые смелые птахи давно уже пролетели на север. «Где аисты? — беспокоился Всеслав, все чаще поглядывая на небо. — Они прилетают, когда вскрывается Двина с Полотой. Значит, в Полоцке еще лед и снег». Ему вдруг подумалось, что где-то далеко отсюда жестокая буря в это самое время, может быть, выламывает аистам крылья, бросает птиц на острые камни в кипучие волны… Он даже закрыл глаза.
Вижи-соглядатаи донесли, что Болеслав и Изяслав, собрав силы, уже ступили твердой ногой на киевскую землю. С ними идет и Изяславов сын Мстислав, тот, что сидел в Полоцке. Эту весть Всеслав встретил с облегчением, с тайной радостью. Наконец все решится. Он чувствовал, что его княжеская власть в Киеве уменьшается и уменьшается. Так уменьшается, тает на глазах в бурливой воде хрупкая весенняя льдина.
Кияне собрались на вече. Всеслав кланялся на все стороны шумноголосому яростному многолюдью, но говорил мало, слушал, что говорят другие. На вече договорились собирать городское ополчение, идти в Белгородскую крепость, прикрывавшую Киев с запада, и железом встретить там Изяслава и ляхов. Великий гнев был против Изяслава — чужаков ведет на родную землю, в свою вотчину!
Из Переяслава явился с дружиной в Киев Роман. Выя, раненная половецкой стрелой, распухла, сделалась толстой, как бревно. Он не мог пошевелить головой и, когда слезал на великокняжеском дворе с коня, когда медленно входил в сени, то страдальчески морщил лицо.
— Прости, великий князь, что не могу тебе поклониться. Выя, леший ее бери, не гнется, — растерянно проговорил Роман.
Всеслав обнял верного дружинника, улыбнулся.
— Выя что? Была бы умная голова на шее. А где твоя жена, молодая да красивая?
— Холоп у Катеры умер, Степан, с которым она от отца своего сюда, в Киев, приехала. На отпевании Катера.
О половцах, о степи ни слова. Зачем лишний раз бередить душу? Снова Шарукан сгоняет в один гурт степняков, поглядывает из своих шатров на Киев, примеряется, с какой стороны ударить.
— Как ехали сюда, то стаю аистов в небе видели, — вдруг сказал Роман. Почему он сказал это? Почему вспомнил об аистах, когда, казалось, рушились небо и земля? Всеслав вздрогнул, внимательно посмотрел на дружинника. Неужели у разных людей бывают одинаковые сны?
— На Рубон полетели, — промолвил в радостном изумлении и в каком-то смутно-тревожном раздумье великий князь.
— На Рубон, — кивнул головой Роман.
Оба умолкли, но оба почувствовали и поняли, что таится за этим, казалось бы, случайным разговором, лежит глубже слов.
Городское ополчение двинулось на Белгород. Шли кияне весело, шумно, подбадривая себя криками, свистом, грохотом походных бубнов. Только и слышалось:
— Обрежем Изяславу бороду!
— Пленных ляхов, как овечек, пригоним на Подол!
Но, если более внимательно приглядеться, воинственности во взглядах было мало. Просто похвалялся сосед перед соседом, Демьян перед Иваном. Шли на сечу и не хотели сечи, ведь тепло, зелено было на земле, ведь незадолго перед этим толстым пшеничным блином встретили весну и солнце, хоровод водили, березу завивали. Разве можно было умирать, когда травка сочная лезла, перла из чернозема, когда птичий гомон стоял на озерах и болотах и огромные рыбины, опьяневшие от любви, метали в прозрачные прохладные речные струи горячую икру?