Тропы Алтая
Шрифт:
Показалось, будто этот кедр уже встречался ему нынче не однажды — то вот так же в глубине леса, то над пропастью, то на открытом склоне…
Лес цвел дневным осенним цветом.
Когда цветут цветы, они вспыхивают яркими лепестками и вскоре угасают. Лес цветет всегда, преображаясь столько раз, сколько раз над ним восходит и заходит солнце, сколько раз над ним проплывают облака, сколько раз освещают его луна и звезды.
Он цветет не только сам по себе, но и красками всего окружающего мира, — в нем оттенки трав и туманов, облаков, озер и рек, а если где-то на лес набегает степь,
Очень прост цвет леса. Неярок. Незаметен. Но когда Рязанцев произносил слово «цвет», он всегда вспоминал другое — «лес».
Машину вел совсем еще молодой пилот, почти мальчик.
Он чувствовал себя в кабине как дома — повесил позади себя фуражку с серебристой эмблемой, расстегнул воротник, распечатал пачку сигарет и положил ее в карман так, чтобы в любой момент можно было вытянуть сигаретку.
Слева от Рязанцева сидел Иващенко — пожилой, видавший виды лесоустроитель. Он был молчалив…
Пролетели над лагерем высокогорного отряда.
Там были Вершинин-старший, Владимирогорский и Полина. Полина стояла, подняв голову и заслонясь ладонью от солнечных лучей, которые очень ярко освещали ее руку. Она была в платочке, в красном свитере, в темных шароварах и в сапогах. В уменьшенном виде и в каких-то общих своих чертах она никогда еще перед Рязанцевым не возникала, тем не менее он узнал бы ее и среди тысяч женщин в красных свитерах.
Специально для Вершинина-старшего сделали круг и сбросили вымпел: «Все в порядке. Летим на задание».
Вершинин вымпел поднял, прочитал и помахал руками крест-накрест. Он всегда утверждал, что назубок знает простейшую морскую сигнализацию.
Вид сверху на лагерь, трогательно маленький, затерявшийся среди лесов и гор, в котором, однако, все было как всегда и как должно быть: палатки, крохотное кострище, от которого слегка тянуло прозрачным дымком, блестящая на солнце утварь — ведра и миски, примятая трава, тропинка к ручью, — еще раз и еще больше приблизил Рязанцева к земле, но только не к маленькому ее островку, видимому с высоты человеческого роста, а к земле с ее протяжением и пространством, в котором легко и как-то естественно двигаешься, отмечая в поле своего зрения лагерь, сразу несколько вершин, хребтов и рек и ту даль, которой земля не торопясь развертывается тебе навстречу.
Эта готовность земли открываться человеку неизменно вызывала у Рязанцева возбуждение, желание двигаться все дальше и дальше, и еще возникало при этом какое-то нетерпение, потому что все увиденное представлялось не главным, главное же как будто оставалось за горизонтом. «А вдруг так и не увидишь это главное? Никогда?»
Рязанцев мысленно спросил себя: «Возраст, что ли?» И пока летели к высоте 1406,6, откуда предстояло корректировать аэрофотоплан, он все больше убеждался, что это — возраст. Не только его собственный, но и возраст того времени, в котором он жил…
Легко судить прошлое — упрекать его или завидовать его простоте…
В начале века томский профессор Василий Васильевич Сапожников с одним-двумя студентами, а иногда только в сопровождении своей дочери Наденьки, навьючив лошадок и наняв проводника, из года в год кочевал по Горному Алтаю, и все, что видел вокруг и что он записывал в путевой дневник — названия сел, рек, перевалов, трав, минералов, — все это становилось наукой, все составляло капитальные труды «Пути по Русскому Алтаю», «Монгольский Алтай» — все звучало лирической и гордой песней первооткрывателя.
«…Дни, полные напряженной работы, — записывал Сапожников, — сопровождаемые новыми открытиями, чувствуются не даром прожитыми. Несмотря на крайнее физическое утомление, где-то глубоко живет и радуется существованию другой, бодрый и неуставший человек. Эту здоровую радость бытия в исследовании завещаю моим друзьям и ученикам».
Еще мальчишкой, вместе с Василием Черновым и Сеней Свиридовым, мечтая о путешествии на Алтай, к таинственному населенному пункту Усть-Чара, Рязанцев побывал на заседании местного географического общества, где читались страницы из дневников Сапожникова. Значительно позже он прочел его труды. Страницу за страницей, книгу за книгой.
И когда он прочел все, он увидел, что науки в том смысле, в котором он ее нынче понимал, в этих книгах не было совершенно. Было что-то похожее на песню казаха-пастуха: «Еду на белом коне, по правую руку вижу голубую сопку, по левую вижу зеленую траву, а впереди ничего не вижу — там солнце ярко светит…»
Вот когда Рязанцев понял трудности проторенных дорог и даже позавидовал тем еще недавним годам, в которые так просто можно было стать первооткрывателем!.. Понял, что прошло время, когда в поисках Индии можно было открыть Америку, а географию петь так же, как поют свои песни пастухи-казахи.
В словах Сапожникова по-прежнему был для него призыв, но еще больше сомнений: какой же нынче должна быть география?
Как будто и нельзя уже было первооткрывать землю, а между тем разве вся она была теперь известна и понятна?
Еще в школе география стала для Рязанцева целью, и, как всякая цель, она была ясной, сияющей, а главное — единственной.
Он повзрослел, а география как будто так и осталась в школьном возрасте — существовала как предмет, изучение которого заканчивается в девятом классе.
Прямо из девятого класса она вступала в жизнь.
А как жизнь с ней обходилась? Дробила ее на части — на геологию, гидрологию, геоботанику, климатологию — и каждую часть приспосабливала к задачам сегодняшнего дня, каждой в отдельности позволяла достигнуть некоторых успехов, а в завтра Земли — цельной и нераздельной — география заглядывала редкоредко.
Тем самым жизнь как бы изменяла самой себе, по только с помощью науки, с помощью любимой Рязанцевым географии.
Химия проникала в физику, а физика — в химию. Эти науки нашли достаточно сил и здравого смысла, чтобы понять, что они смотрят на одни и те же предметы и явления, только с разных сторон. Вот уже и математика проникает в биологию. А когда проникнет она в географию?