Тропы Алтая
Шрифт:
Вершинин за какие-нибудь сто километров, которые он проехал ужасно скверной дорогой от молодого, разбросанного и нескладного городка Чесноковска до старинного и тихого села Буланихи, несколько раз привел эту цитату из самого себя, и заключительное слово «каково?» всякий раз повергало его в недоумение.
А ведь стоит появиться одному недоумению, как за ним появятся и другие. Им все равно, откуда появляться, недоумениям, — из будущего, которое еще не пришло, или из прошлого, которое кажется уже давным-давно забыто…
Около
А что он еще мог тогда сказать? Что горячую и к тому же семейную любовь создали романисты специально для нужд своей профессии, чтобы затем было что ниспровергать на глазах читателей? Он не любил романы с «воздыхательным материалом».
О своих же семейных отношениях говорил, что они сложились «положительно». Спрашивал его кто-нибудь: «Ну, как семейные дела?», имея в виду отношения его с женой, он так и отвечал: «Положительно!»
Тем самым недоумение рассеивалось еще до того, как оно могло бы возникнуть.
Зато другое тут же возникало: дети.
Дети были единственной логикой и единственной правдой любви. Но это вовсе не значило, будто дети не вызывали разочарований и недоумений. Скорее наоборот — подлинные разочарования и недоумения тут-то и возникали.
Детей было трое.
Старший сын был назван Орионом. И действительно, парень выдался недурен собою, рос богатырем, делая успехи в спорте, и этого было более чем достаточно для того, чтобы отец угадывал в нем будущую звезду первой величины в географии.
Но лет шестнадцати Орион вдруг увлекся детективами, увлечение это вопреки отцовским надеждам привело его в училище пограничной службы.
Теперь, окончив училище, он преследовал нарушителей на южных рубежах страны, а когда приезжал в отпуск домой, немало радовал «батьку»: без конца смеялся, ел-пил за троих, никак не мог надивиться отцовской учености и, должно быть, потому в присутствии отца становился словно старше, отец же чувствовал себя младше, иногда даже каким-то странно молодым.
Вообще встречи с Орионом приносили отцу неизвестные прежде ощущения.
Встречи были всегда желанными, причем Вершинин-отец на какое-то время вдруг переставал узнавать себя. Все во время этих встреч исчезало: проблемы его науки, тематики, программы и методики, и, что особенно его поражало, — вся сложность его отношений с людьми ученого мира переставала для него существовать. Он целиком погружался в другой мир, из которого являлся Орион, и, затаив дыхание, слушал о том, как в течение суток сын по пятам преследовал нарушителя, как на спортивных соревнованиях военного округа он в третьей попытке завоевал первенство по тройному прыжку в длину с разбега.
Сначала приходило к Вершинину-старшему никогда в жизни так остро не переживаемое чувство спортивного азарта и спортивной чести, потом он сам входил в эту жизнь, где все было подчинено откровенному желанию победы, где быть сильнее — значило быть лучше, быть умнее, быть достойнее, быть красивее своего противника. Вершинин понимал, что и у Ориона помимо спорта есть еще другая жизнь — более сложная, более тревожная, что и у него отношения с людьми основаны не только на спортивных победах и поражениях, но еще и на чувствах и на взглядах, но странно — между ними разговоры возникали лишь в пределах этого круга: кто кого и при каких обстоятельствах победил. И Вершинин припоминал свои былые, еще студенческие достижения в велосипедных гонках на длинные дистанции, а себя — таким человеком, которого никогда в жизни наука не увлекала и даже не манила, который попросту совершенно ничего о науке не знал.
Никогда он таким человеком не был, но так действовал на него старший сын — и неожиданно, и радостно, и в то же время не вселяя никаких надежд и стремлений. Сын приносил ощущение молодости, но какой-то первобытной. Вершинину же отцу в его возрасте, должно быть, нужно было омоложение, а не сама молодость.
Орион уезжал, и Вершинин-старший тотчас чувствовал, что сын уехал вовремя: пора было возвращаться к науке, к самому себе.
Грустно становилось, обидно за себя, за то, что стареешь, за то, что так долго верил, будто твой сын — это ты сам.
Второй родилась девочка. Ее Вершинин назвал Вегой. Но Вега совсем ничем не блистала, долгое время была в семье незаметной и незаметно росла, тем более что сначала детство ее совпало с военными годами, потом с годами, когда отец был в продолжительных поездках с экспедициями и, наконец, когда он усиленно работал над докторской диссертацией.
Дочь стала взрослой неожиданно для отца и оказалась крупной девицей, иногда веселой, а чаще спокойной, по-женски деловитой. Нынче она перешла на последний курс медицинского института.
С матерью Вега дружила, к отцу же относилась снисходительно, никогда не вникая ни в его дела, ни в настроения.
Конечно, это была не мужская снисходительность сильного к слабому и не детская, когда ребенок прощает взрослому какую-то обиду; снисходительность дочери была непоколебимой уверенностью в том, что отец никогда ее не поймет и требовать, ждать от него хотя бы капли понимания бесполезно.
А понимать, собственно, было нечего: девчонка как девчонка, училась с троек на четверки, бегала на танцульки, выбирала специальность, чтобы было не очень трудно и не очень неинтересно.