Тропы Алтая
Шрифт:
Лопарев при этом больше всего обращал внимание на лиственницу, самую распространенную древесную породу на Алтае, — что с ней происходит, как она переносит суровые условия. Ползучий кедр обычно взбирался по склонам выше. Это было правилом, но иногда встречались исключения — кедр отступал раньше, а лиственница еще продолжала ползти вверх.
Лопарев тогда радовался.
В лесу Лопарев работал шумно, по-медвежьи, его издали было слышно: все вокруг него трещало и гудело. Стоило ему каким-нибудь деревом заинтересоваться, он его не задумываясь срубал, будь то трехсотлетний кряж — все равно. Он всегда носил за поясом топор — тяжелый, остро-остро отточенный; топор этот никому больше чем на минуту
Андрюша составлял геоботаническое описание, используя почвенную карту академика Корабельникова; собирая гербарий, работал сосредоточенно, никого не замечая, так, как если бы на всем Алтае он был совершенно один.
«Доктор» ставил капканы, в которых десятками набивались мыши, и палил по ним из двух своих великолепных ружей — «зауэра» и «тулки». Мыши были его главной добычей. Он так и говорил: «Вот добыл трех!» — и торжественно протягивал собеседнику руку, на которой покоились три пестреньках трупика с тонкими, как нити, хвостиками.
Потом под микроскопом он рассматривал содержимое мышиных желудков — ему нужно было установить, что мыши едят, много ли они съедают семян деревьев и какой ущерб наносят лесу. Еще он палил по хищным птицам и тех тоже потрошил: много ли хищники уничтожали мышей? Одним словом, Доктор был занят вопросом: кто, кого и в каком количестве ест?
Вершинин-старший описывал «общую географическую обстановку». Он забирался на какую-нибудь гору, усаживался там поудобнее, пристраивал на коленях дневник, а рядом с собой — бинокль, крупномасштабную карту и записывал:
«12 июля 1960 года. 9.15. Вершина в устье (с правой стороны) ручья Чирик, притока Усулы. Отметка 935,8. Видимость хорошая. Погода безоблачная.
На запад открывается долина реки Усулы, в нижней своей части покрытая смешанным лиственно-хвой-пым лесом с преобладанием последнего. Пойма реки выражена довольно четко, особенно по левому берегу, где заметны обнажения и оползневые явления. В целом долина ящикообразной формы, относительно прямая. Ширина поймы 100–200 метров, долины — до 0,5 километра. Экспозиция склонов правобережных высотой до 300–350 метров, а левобережных до 400–450 метров, чрезвычайно сильно сказывается на характере не только растительности, но и на внешнем виде обнаженных горных пород. Так, склоны южной экспозиции покрыты преимущественно травянистой растительностью, значительно поблекшей и высохшей к моменту наблюдений, а из кустарников преобладает карагана Комарова (С. frutex), выступы же гнейса и гранита повсюду несут следы эрозионной деятельности.
Наоборот, склоны северной экспозиции покрыты мхами, брусничником под покровом хвойных, преимущественно лиственницы.
На севере видимость ограничивается одним из отрогов Курайского хребта, на высоте около 2500 метров уже покрытого отдельными снежными пятнами, а выше — сплошной шапкой снегов…»
Писал свои дневники Вершинин-старший необычайно гладко, любил читать их кому-нибудь вслух, все равно кому, но только не Рязанцеву.
Рязанцев сказал однажды:
— Кандидаты искусствоведческих наук тоже читают популярные лекции о живописи Репина! И — Пикассо! И — Ренуара!
Сам Рязанцев измерял температуру воды в ручьях, относительную влажность воздуха и ручным буром брал почвенные пробы на влажность — изучал режим увлажнения лесных почв, глубину залегания и режим оттаивания подпочвенного мерзлотного слоя. Все это не требовало много времени, и он еще помогал Онежке и Рите. Втроем они определяли число деревьев на делянке, их возраст, высоту и состояние, число ветвей на типичных экземплярах, которые назывались «модельными» деревьями и срубались, число шишек на них и среднее число семян в шишке.
Вечера выдавались иногда очень приятные. Как только чувствовалось, что настал такой вечер, затягивали песню, Вершинин-старший рассказывал необыкновенные истории из своей жизни и первым начинал прыгать через костер. Были карманные шахматы, и разыгрывался чемпионат отряда. Пока что лидировал Вершинин-старший и очень этим гордился.
Иногда приходило и грустное настроение, особенно если кто-нибудь прихварывал. Вершинин-старший обычно говорил в таких случаях: «Болеть надо уметь! Каждый болеет как умеет!», но сам болеть не умел совершенно: как только появлялось у него недомогание, он становился злым, всех ругал, больше всех Андрюшу, терял аппетит и без конца вспоминал, кто из знаменитых ученых в каком возрасте и от чего умер.
Чуть оправившись после недомогания, обязательно рассказывал, что он поехал на Алтай вопреки запретам врачей.
Это было сущей правдой: накануне отъезда экспедиции к Вершинину на работу явилась совсем еще молоденькая женщина-врач и со слезами на глазах стала уговаривать его никуда не ездить. Вершинин отказался, врач призвала всех сотрудников в свидетели.
Теперь Вершинин этим самым свидетелям без конца объяснял, как было дело, — что сказал врач, как он врачу ответил: «Нет и нет! Мой долг быть там!»
Онежка слушала Вершинина-старшего, потом внимательно смотрела на Андрюшу и однажды сказала Рите:
— Вот как бывает — у такого сына и такой отец!
— Вот именно: у такого отца и такой сын! — ответила Рита.
Вершинины отец и сын настолько были непохожи, что если кому-то нравился один, другой уже не мог нравиться. А Рита хотела невзлюбить Вершинина-младшего, — может быть, еще и поэтому старший казался ей великолепным.
Это Ритино желание во что бы то ни стало самой невзлюбить Андрюшу и заставить Онежку почувствовать ту же неприязнь после ночи, проведенной ими в палатке почти без сна, ощущалось Онежкой все время, и чем дальше, тем больше. Рита не отступала — рано или поздно снова должна была вернуться бессонная ночь, снова между ними должен был возникнуть разговор об Андрюше.
А сможет ли Онежка снова защитить его? Вдруг уступит?! Так хочется дружбы! Так хочется обо всем говорить с подругой! Так нужно спросить у Риты о своей болезни! Со всеми ли это бывает? Умирают от этого или не умирают? Ведь умереть в нынешнее яркое лето — невозможно!
Умываясь из ручья, Онежка всякий раз подолгу рассматривала себя — руки, ноги, лицо, — никак не могла представить, будто в ней что-то больное может быть и скрытое, в то время как все вокруг такое яркое, такое видимое…
Когда боли становились сильнее, Онежка уединялась, ложилась на спину и сквозь кроны деревьев глядела в небо — лучшее средство, которое она знала… Небо успокаивало своей необъятной мудростью, тишиной. Ласковое, тихое, оно что-то внушало, предупреждало о чем-то, и Онежке казалось, вот-вот она поймет — о чем.
Она умела доверяться природе — небу, деревьям, мохнатым камням, травам. Ей казалось: природа, весь этот мир не позволят себе несправедливо и страшно поступить с нею, не позволят, чтобы она тяжело заболела, чтобы с ней что-нибудь случилось… Не должны. И она старалась не вспоминать, как горько она плакала на Семинском хребте, когда поняла, что даже молодость не спасает от невзгод и от самой смерти.
Но однажды она все-таки решилась: возвращаясь в лагерь, хотела сказать, что нездорова, первому, кто ей встретится. Не жаловаться, не расспрашивать ни о чем, ничего не объяснять — просто нужно было, чтобы кто-нибудь услышал от нее эти слова: «Болит… Нездорова…» Ей казалось — легче и как-то проще станет сразу же, может быть, все пройдет навсегда.