Тропы Алтая
Шрифт:
Ее называют то низменностью, то болотом, то степью. Но Бараба — это не низменность, потому что реки текут не в нее, а из нее. Она не болото — то и дело мы встречаемся там со степными почвами и степной растительностью. Она не степь, потому что в равной мере в ней присутствуют все атрибуты болота. Она — Бараба! Единственная в мире, неповторимая страна, не сравнимая ни с чем больше!»
Такова была его речь, обращенная ко всем, кто пытался понять, что такое Бараба.
Это была смелая речь, потому что в ней Вершинин признал несостоятельность основных географических понятий; несостоятельность своих собственных трудов,
Но что же дальше, за этим смелым признанием? Что должно было за ним последовать?
Вершинин мог произнести какие угодно признания, но ведь он был еще и ученым, и не только кто-то другой имел право задать ему вопрос, но прежде всего он сам спрашивал себя: а что же дальше?
Если Бараба не низменность, если она не степь и не заболоченное пространство, как же все-таки должен там жить человек: как в степи, как на низменности, как на заболоченных землях? Что и как должен сеять человек в Барабе, создавать? Ведь наука уже знает, что человек нынче не может не создавать. Наука знает, что нет земли без производительных сил. Нет земли без будущего. Какое же будущее у Барабы?
Когда-то в этой стране жили татары, затем — русские. Они родились здесь, здесь умирали, сеяли неприхотливые злаки и разводили мелкорослый скот, вступили в тридцатые годы двадцатого столетия, и все — без помощи науки.
Трудно было согласиться науке с тем, что на обитаемых широтах, вдоль одной из самых грузонапряженных в мире железных дорог, между двумя крупными городами — Омском и Новосибирском, существует неведомая для нее страна, страна, которая не укладывается ни в одно из понятий, ей известных, которую нельзя причислить ни к северу, ни к югу и даже к тому, что называется средней полосой, — тоже нельзя.
Техника еще проникала сюда — железная дорога связала Барабу с Востоком и Западом, датчанин Рандруп изготовлял в цехах крохотного заводика в Омске, где-то на улице Сиротской или Вдовьей, плуги и сеялки. И только. Но наука, как понимал ее Вершинин, здесь не бывала никогда.
И что же: и дальше — в тридцатые, в сороковые, в пятидесятые годы нынешнего века — так могло продолжаться?
Его признание, разве оно что-нибудь меняло? Он мечтал увенчать лаврами свою науку, а увенчал таким признанием?
И хотя речь, которую Вершинин произнес на койке заезжего дома, лежа под дождевиком, слышал только он один, он вдруг подумал, что теперь для него отрезаны пути возвращения в науку, в ученый мир, в котором он до сих пор жил. Не он был виноват. Может быть, самым несправедливым было то, что именно на его долю выпала поездка в Барабу, открытие Барабы как страны, перед которой отступает наука, на его долю выпало это признание. Для какого-то другого ученого — с меньшим умом, с меньшими знаниями, с более скромными мечтами — все это было бы и легче и справедливее. Но теперь именно он в самом деле должен был поехать в Москву, в самом деле подняться на кафедру, в самом деле произнести свою речь перед учеными, а потом с кафедры сойти… Сойти, вернуться в Барабу, поселиться здесь, ходить по болотам пешком, как он ходил нынче, изучать увалы и займища каждое в отдельности и, быть может, к концу жизни сказать о Барабе свое слово. Скромное, незаметное, очень нужное слово.
Чтобы победить эту страну, нужно было претерпеть перед ней унижения: на какое-то время если не потерять дар речи, так потерять дар речей; забыть, что ты ученый, автор всеобъемлющих «Материалов», а стать техником от науки.
Он знал, что так нужно было сделать. И знал, что так не сделает. Пускаясь в свое путешествие из науки в жизнь, от своих многотомных трудов в Барабу, Вершинин мечтал обогатиться, мечтал о победе, о реванше. Он хотел прийти к практикам и жить среди них как ученый, а потом вернуться в науку и в ученом мире слыть практиком. Хотел там и здесь восстановить свое имя, перешагнуть через печальную известность талантливого неудачника.
Он знал, что после того как он уйдет, убежит из Барабы, уже никогда больше не сможет верить в себя. Второе поражение должно было его надломить. Когда его постигла неудача с «Материалами», он знал, что «Материалы» можно переписать. Самого себя переписать нельзя.
Он угадывал эволюцию своей речи-признания о Барабе, которую произнес, лежа под рваным дождевиком: сначала речь забудется, потом вспомнится снова, и тем скорее, чем скорее он перестанет иметь даже самое отдаленное отношение к проблеме Барабы. Когда-нибудь настанет срок, и он произнесет свою речь для тех, кто будет к тому времени заниматься этой проблемой, а тогда поставит себе в заслугу свое нынешнее пребывание в Барабе.
Он даже знал, кого он возненавидит теперь больше всех: профессора Редникова. Профессор писал труд о Барабе, старательно склеивая вырезки из районных газет с высказываниями виднейших ученых. Он занимался этим день и ночь, кроме понедельника. В понедельник профессор с рюкзаком за плечами отправлялся в окрестности города и старательно собирал бутылки, которые в воскресные дни горожане выбрасывали на пикниках. Разбитые бутылки приводили профессора в несказанное уныние, богатая же добыча воодушевляла на научные подвиги следующей недели.
Профессор Редников, цитируя виднейших ученых, приводил цитаты из Вершинина, и Вершинин насмешливо, но в общем-то незлобиво над ним подтрунивал.
Теперь же он Редникова возненавидит.
Многое уже знал Вершинин о том, что и как будет, и все-таки сомневался: а вдруг?
Вдруг он поднимается на кафедру актового зала, произнесет речь… и вернется в Барабу. Вдруг?..
Чтобы случилось «вдруг» или «не вдруг», должен был появиться кто-то третий, кто рассудил бы его с Барабой, кому можно объяснить, почему он должен покинуть Барабу; кто мог бы сказать, что не приспело еще время решать проблему Барабы.
Вершинин призвал к себе в себеседники Семенова-Тян-Шанского, но тот молчал. Обратился к Бергу — и тот молчал. Бывало, когда люди судили и осуждали его, он злился отчаянно. Теперь все молчали, даже воображаемые люди. Это было во сто крат хуже осуждения.
Заговорил вдруг с ним генерал-лейтенант корпуса военных топографов Иосиф Ипполитович Жилинский.
У Вершинина всегда было воображение, которое его самого удивляло: он мог целую дискуссию открыть с Марко Поло или с Палласом. Споры бывали со взаимными нападками и эмоциями, так что Вершинин иногда с полгода не брал в руки книг того автора, на которого оказался в обиде.