Тропы Алтая
Шрифт:
— Это все мне вовсе не обязательно делать! — рассердился Реутский. — Да!
— А кто же говорит, что обязательно? — согласился с ним Лопарев. — Никто этого не говорит. Только если я все буду делать один, так мы с тобой не раньше чем через двенадцать дней вернемся в лагерь. Никак не раньше!
Реутскому не везло. Должно быть, не напрасно ему с самого начала казалось, что в экспедиции далеко не все так, как должно быть, далеко не все устроено.
Ну что же, он вообще не много встречал на свете людей и дел, которые были бы устроены так, как надо, — вполне разумно и вполне порядочно. Причиной тому были все, все
У него давно уже выработалась способность предвидеть появление какого-то беспорядка там, где, казалось бы, все устроено как нельзя лучше.
Едва только он побывал в лаборатории Вершинина, увидел там Лопарева, как ему было совершенно ясно, что Вершинин и Лопарев обязательно поссорятся между собой. Удивительно, как они сами этого не понимали?
Реутский хотел бы, чтобы у профессора поскорее открылись глаза и профессор понял бы наконец, что у него нет и не может быть ничего общего со своим аспирантом. Он искренне желал Вершинину самого лучшего — спокойной судьбы, уверенного продвижения в науке.
Вершинин был в добрых отношениях с отцом Левы Реутского, тоже профессором, доктором геолого-минералогических паук по специальности кристаллография. Они были однокашниками, и отец нередко говорил, что Костя очень способный человек, что он эрудит и, если бы вышел в большие люди, много помог бы молодежи, которой другие не дают ходу.
Лева же Реутский то и дело приходил к мысли, что он как раз из тех, кому не дают ходу. Это его обижало, но как-то не очень. Что поделаешь, такова жизнь!
С Вершининым Лев Реутский был в экспедиции в первый раз и не мог точно объяснить себе, почему именно, но только он все время чувствовал правоту отца: шеф заслуживает того, чтобы выйти в большие люди.
Его наблюдения неизменно подтверждали эту первую часть отцовской формулы, и столь же неизменно Лева Реутский все больше утверждался во второй ее части: что он лично обижен, что он сам хоть и молод, но ничуть не хуже иных докторов наук.
Что-то грустно начинало тогда щемить у Левушки, и он вопреки всем своим правилам в один голос с Вершининым ругал то одного, то другого ученого, потом — биологическую науку в целом, а потом — порядок присвоения ученых званий и ученых степеней, при котором путь от кандидата к доктору наук представлял прямо-таки немыслимые трудности.
Лопарева Реутский всерьез не принимал — если бы такой вышел в люди, от него никому не было бы житья. Но Реутский знал, что этого не случится, а случится по-другому: профессор Вершинин хоть и с запозданием, но поймет свою ошибку, поймет, что напрасно взял себе такого аспиранта. После этого Лопареву останется еще год-другой поболтаться при лаборатории, а потом он пойдет туда, откуда пришел, — не то в леспромхоз, не то в лесной трест.
Уйдет Лопарев, спокойнее будет Вершинин-старший. Спокойствие же ученого должно быть превыше всего.
В доме Реутских за самочувствием отца всегда следила мать, она заботилась, чтобы утром муж поднялся с бодрым желанием работать, чтобы днем ничто этому желанию не мешало, чтобы вечером он вовремя лег спать и голова у него на ночь глядя не была бы забита какими-нибудь мыслями.
Как только Лева стал аспирантом, будущим ученым, он и на себе испытал внимание матери, очень похожее на то, каким был окружен отец. Защитил он диссертацию, и заботы эти возросли. Всему свое время.
Воспитанный в семье, в которой беспредельным уважением пользовался отец-профессор, в которой он и сам это уважение, эти заботы испытывал, Лева Реутский и отношение Вершинина-младшего к старшему тоже воспринял не иначе как совершенно необъяснимую дикость.
В семье Реутских, если случалось что-нибудь неприятное, если у отца появлялось скверное настроение, мать складывала руки на груди и говорила:
«Ах, жизнь, жизнь!»
Всякий раз при этом жизнью бывало нечто коварное, что упорно мешало науке.
Сама по себе наука, без этого вмешательства, была порядочной, она была по-своему, по-научному, устроенной, и к ней тоже нужно было относиться порядочно: заботиться о ней, посвящать ей время и силы, понимать ее. А жизнь все время от науки человека отрывает. Жизнь вообще по природе своей никогда не устроена, она только без конца требует устройства: забот о деньгах, о детях, об ученых степенях и званиях, о здоровье, о путевках на курорт, об уплате членских взносов в профсоюз.
Не так давно настало время, когда очень часто и в речах, и по радио, и в печати стали говорить: «Связь науки с жизнью».
Лева Реутский, будучи заместителем декана, сам нередко такое выражение употреблял, но всякий раз, прежде чем его произнести, ему приходилось преодолеть то ощущение, которое он с детства привык слышать в тревожном и негодующем шепоте матери: «Ах, жизнь, жизнь!»
Но что поделаешь, такова была эта самая жизнь, что однажды она вынудила Леву хотя и скрепя сердце, а все-таки принять на себя самые хлопотливые, самые неблагодарные с точки зрения науки обязанности заместителя декана по студенческим делам. Ничего не скажешь — на пути в науку не обойдешь неблагодарную жизнь! Жизни обязательно нужны были жертвы, и он такую жертву принес. Принес и даже успокоился: чего еще от него можно требовать?
Очень скоро жизнь принесла Леве драму: его оставила невеста. Его — красивого, молодого, кандидата наук, заместителя декана!
В Москве во время распределения молодых специалистов по местам работы его бывшая невеста выступала перед выпускниками и рассказывала им, как хороша, как романтична Сибирь и как она сама несчастна: обстоятельства заставляют ее оставаться в столице.
Левушка Реутский не через третье лицо обо всем этом знал — сам слышал. Он ездил в Москву, чтобы окончательно выяснить отношения со своей невестой. И она сказала, что отношения еще не совсем поздно восстановить при условии, что он тоже устроится в Москве, в крайнем случае — под Москвой, в пределах часа-полутора езды на электричке.
Не будь у Левушки кандидатской степени, можно было бы еще раз испытать уже испытанный путь: для начала тоже определиться в аспирантуру. Молодыми же кандидатами наук и в самой Москве, и далеко в ее окрестностях можно было пруд прудить.
И однажды в девять двадцать утра на первой платформе Ярославского вокзала они распрощались навсегда. Она плакала, он, кажется, немного тоже. А когда по радио было объявлено, что скорый поезд номер четыре, следующий по маршруту Москва — Владивосток, отправляется через пять минут и провожающим предложили выйти из вагонов, предварительно проверив, не остались ли у них билеты отъезжающих, они, пренебрегая этими советами, обнялись и вместе вздохнули: