Тропы Алтая
Шрифт:
— Мешки спальные — в машину! — сказал, глубоко вздохнув, Лопарев.
Все его поняли, но никто не двигался с места.
Раньше других Андрей ворвался в свою палатку, схватил мешки, волоком подтащив их к машине, крикнул Рите:
— Расстилай!
Она расстилала в кузове мешки, подушки, пологи, а потом Лопарев положил Онежку и сказал:
— Поедешь. Женщина как-никак. Понадобишься в дороге!
Рита провела рукой по лицу Онежки, по груди, остановила руку на правом ее боку.
— Неужели здесь? Онежка! Здесь! Неужели — то самое?!
— Сиди! — сказал ей Лопарев. — Держи ей голову на коленях, под спиной — подушку. Вот так! — Потом Лопарев кивнул Вершинину-старшему: — Быстро, Константин Владимирович! Быстро! Устраивать будете в больницу, врача самолетом вызывать!
Вершинин-старший, не говоря ни слова, сел рядом с шофером. Длинное лицо его все больше вытягивалось.
Вскочил в машину и Лопарев, встал на колени позади шофера. Андрей втиснулся рядом.
Лопарев толкнул шофера:
— Полный!
Спустя некоторое время из леса вернулся Рязанцев. Остановился в недоумении: одна палатка лежала на земле, другие были распахнуты, а у кострища сидел Реутский, обхватив руками колени и откинув голову назад. Очки лежали рядом с ним в вытоптанной травке.
— Что случилось, Лев Иванович?! Что? С кем? — спросил Рязанцев, нагнувшись к Реутскому.
— Онежка умирает… А может быть, умерла…
— Как? То есть — как?
— Точно так, как умирают люди… — Ударив по очкам, Реутский взмахнул рукой: — Ах, жизнь, жизнь!
Глава тринадцатая
Рязанцев и как-то сразу сникший Доктор медицины, оставшись в лагере вдвоем, отчужденно поглядывали друг на друга. Молчали.
«Точно так, как умирают люди…» — повторил про себя Рязанцев слова Реутского и никак не мог представить, будто они имеют какое-то, хотя бы самое отдаленное, отношение к Онежке.
Вернулись Андрей и Рита. Рита, бледная, потрясенная, не говорила ни слова. Андрей же объяснил, что дорогой они встретили вторую машину экспедиции, что отец велел им пересесть, вернуться в лагерь, а Рязанцеву передать, чтобы на этой вот машине он тотчас тоже ехал в больницу.
Потом Андрей отвел Рязанцева в сторону и сказал:
— Скверно…
— Ну, все-таки, что ты можешь еще сказать?
— Скверно…
Грузовая машина не могла подойти к лагерю ближе чем километра на три, по узкой извилистой тропе пробирался только «газик», и эти три километра Рязанцев бежал под гору сколько было сил, как будто от него что-то еще зависело в судьбе Онежки.
Сначала и на машине двигались со скоростью пешехода, то и дело царапали диффером, пятились, объезжали камни, некоторое время ехали по руслу ручья, вода захлестывала радиатор.
Рязанцев пытался представить себе, какие мучения приняла на этой дороге Онежка. Если только она еще чувствовала боль.
В селе, не доезжая больницы, шофер заметил на деревянном тротуаре переулка растерянную фигуру Вершинина. Вершинин приблизился к машине и тихо, шепотом, словно по секрету, сказал:
— Это ужасно! Подумать только — аппендицит! Гнойный! Запущенный! Третий приступ! Нет, это ужасно: сколько было возможностей избежать всего — и вот…
Рязанцев хотел узнать еще какие-нибудь подробности, услышать, что сказал врач, но получалось так, будто и врач тоже не сказал ничего, кроме того, что это ужасно, что было столько возможностей избежать всего и что это опять-таки ужасно, ужасно, ужасно! Может быть, гак и было? Может быть, врач так говорил?
Только один раз Вершинин-старший сам спросил Рязанцева:
— Вы Риту видели? Она — ничего?
— Потрясена…
— Дорогой с ней началось что-то вроде истерики…
Вершинин то и дело уходил по деревянному тротуару в переулок, потом возвращался снова. Лопарев же молча сидел на скамейке около ворот и только покачал головой, увидев Рязанцева.
Больница была деревянной, приземистой, почти квадратной и с какой-то странной надстройкой второго этажа в одном углу квадрата. Как раз под этой надстройкой находилась палата, в которую должны были поместить Онежку после операции.
Большое, тоже квадратное окно выходило в садик, огороженный редким и невысоким штакетником, в нем стояли две скамейки, пахнущие хлороформом, а сразу за штакетником начиналась еловая роща, на опушке которой шумело листвой несколько березок.
Наступала уже темнота, а в этой роще все еще прогуливались больные, у них были длинные шуршащие халаты и веселые голоса. Один женский беззаботный голос вдруг сказал:
— Слышь, Леня, примершую девочку привезли. Городскую. С экспедиции. Ма-алоденькая совершенно.
Этому голосу ответил другой, размеренный и басовитый:
— Всяко бывает. Нечего молоденьких-то за собой по горам таскать. Таскают — вот и бывает всяко…
На белых освещенных занавесках еще одного окна изредка появлялись чьи-то тени, должно быть, хирурга или его ассистентов.
Вершинин-старший, а потом и Лопарев бродили вокруг — один по роще, другой — по гулкому деревянному тротуару короткой сельской улочки. Всякий раз, когда кто-нибудь из них заходил в палисадник и спрашивал у Рязанцева: «Что? Как?», он отвечал: «Ничего…»
Он был, кажется, чуть-чуть сильнее того и другого, чуть спокойнее и рассудительнее. «Чуть» обязывало его быть перед ними еще спокойнее и рассудительнее, чем он был на самом деле. Оно обязывало что-то им объяснять и, так как он не знал, что и как будет объяснять, старался не говорить ни о чем.
Чтобы отвлечь себя, Рязанцев думал, что хорошо бы было сейчас спокойно поговорить с кем-нибудь о том, что ночи на Алтае в августе уже холодные, что нынче в небе как-то особенно ярко светит Сириус, что экспедиция скоро кончится, что в городке Красный Кут живет такая женщина — Синеокая Мария Федоровна…