Троя против всех
Шрифт:
Первое время после рождения Эндрю мы жили в Виллидже, рядом с пересечением Макдугал и Западной Четвертой. Вместо того чтобы выйти в декрет, а по истечении оплачиваемого срока уволиться, как делали многие из ее сотрудниц, Лена уволилась с работы на шестом месяце беременности. «Не могла подождать два месяца? – пенял я ей в пылу семейной ссоры. – Сейчас бы точно так же сидела дома и получала бы за это деньги». И тут же шел на попятную: вообще-то я очень рад, что она дома, роль дизайнера-домохозяйки ей к лицу. Каждое утро она гуляла с Эндрю в Вашингтон-сквер-парке. Послеродовые гормональные изменения творили чудеса: от ее замкнутости не осталось и следа. Теперь она проявляла недюжинную общительность, заводя знакомства с другими молодыми матерями, которых она встречала во время своих прогулок. Я только диву давался: за все годы жизни в Нью-Йорке я никогда не видел в Вашингтон-сквер-парке никаких молодых матерей. Как правило, там ошивались бомжи и наркоманы. Над кустами плыл запах анаши,
– Ты уверена, что это подходящее место для прогулок с ребенком?
– А где ты предлагаешь мне гулять?
– Не знаю, Нью-Йорк большой. Можно, например, в Централ-парке.
– До Централ-парка надо ехать на метро. Я одна коляску в метро не затащу. А ты всегда на работе. Вот если б мы жили в Покипси, рядом с мамой и бабушкой…
Все сводилось к этому, и я знал, что рано или поздно мне придется сдаться. От переезда в Покипси меня оберегала работа: за пределами метрополии ни о каком карьерном росте не могло быть и речи, тут Лене нечего было возразить. Но существовал еще компромиссный вариант: мы переберемся на север, а мама с бабушкой – на юг. Воссоединение семьи произойдет где-нибудь посередине. Так и вышло. Из Виллиджа мы переехали туда, где доминиканцы делят относительно недорогую жилплощадь с выходцами из бывшего СССР. Грязнокирпичный Вашингтон-Хайтс. Строго говоря, это все еще Манхэттен, но Манхэттен, уже не похожий на себя. Ни стоящих плотным рядом домов, чьи нижние этажи арендованы под бары, рестораны и йога-студии, ни круглосуточного потока желтых такси, ни этнического колорита Чайна-тауна или Маленькой Италии. Безликий спальный район, где все питаются дома, наполняя лестничную клетку неотвязными запахами этнической пищи, и терпят чужое (латиноамериканцы – запах русских котлет, русские – запах мофонго), терпят друг друга, стараясь не соприкасаться, встречаясь только в лифте или в прачечной, куда все дружно тащат мешки с грязным бельем под конец недели. Ленина родня поселилась на соседней улице. Теперь у Лены не было больше повода проявлять несвойственную ей общительность, знакомясь на улице с другими молодыми матерями. Она вернулась к своему привычному кругу общения, состоявшему из мамы и бабушки, и герметичная монотонность их жизни помогала ей кое-как справляться с тем одиночеством, которое она ощущала в моем присутствии. Я делал ее одинокой. Так мне было сказано во время той же ссоры… или другой? Не важно. Важно то, что так, по-видимому, и было. Когда меня не было рядом, у нее был маленький Эндрю – и были две женщины, помогавшие ей растить ребенка. Котлеты, подгузники, русское телевидение – не мечта, но в целом ничего ужасного. Но как только я приходил домой с работы, она оказывалась одна, хотя ни мама, ни бабушка никуда не торопились и, чтобы поддержать ее, часто задерживались у нас допоздна. Дело было во мне, это я сгущал вокруг себя напряженную тишину. Единолично представлял собой молчаливое большинство. Лена знала, что я знаю за собой эту неприятную черту и ничего не могу с собой поделать. Она и винила, и жалела меня, и две другие женщины, мать с бабкой, тоже винили и жалели, хотя у них это было в других пропорциях: куда больше укора, чем жалости. Из таких вот смешанных чувств и складывалась та домашняя забота, от которой мне хотелось лезть на стенку. Меня раздражала любая мелочь: и то, как они называют Эндрю Андрейчиком, и то, как, говоря о физиологических отправлениях, теща начинает почему-то сюсюкать и пришепетывать, опуская безударные гласные («пописить… пописьть…»), и то, как бабка поминутно сплевывает от сглаза, причем говорит не «тьфу-тьфу-тьфу», а «тьфу-тьфу-тьфу-тьфу-тьфу-тьфу-тьфу-тьфу». И как, придвигая ко мне тарелку с несъедобным салатом из фенхеля и чего-то еще (какой невменяемый предок выдумал этот «семейный рецепт»?), теща уговаривает попробовать «хороший отхаркивающий салатик». И что в котлетах обязательно попадаются тещины волосы. Но главным, разумеется, было не это, а их подспудная враждебность, смешанная с душной участливостью. Плотная женская среда, выталкивающая меня из дому. Казалось, они нарочно делают все, чтобы не дать мне почувствовать естественную связь с сыном, чтобы разлучить нас еще до того, как Эндрю («Андрейчик») поймет, что я – его отец.
В сериалах, которые они, Яновские, так любили, в подобных ситуациях безответственный и сумасбродный глава семейства обычно смывался в какой-нибудь бар – так начиналась пошловатая семейная драма. По правде говоря, я был только рад последовать этому шаблону из мыльных опер. Но Вашингтон-Хайтс не славился барами. Поблизости был только один кабак, такой же унылый, как кабаки в Трое-Кохоузе. Когда я был шестнадцатилетним сопляком, мы с дружками-хардкорщиками любили поиздеваться над завсегдатаями подобных заведений. Теперь же я не видел никакого повода для издевки: бар как бар, все лучше, чем домашнее удушье. Тем более что находился этот кабак совсем рядом с метро, и мне ничего не стоило заглянуть туда по пути с работы. Я занимал одно и то же место у стойки; по понедельникам, средам и пятницам рядом с мной оказывался неухоженный старик, а по вторникам и четвергам – человек помоложе, примерно мой ровесник. Примечательно, что и того и другого звали Рой.
– Сказать вам кое-что забавное? – обратился я однажды к тому, что был помоложе. – Вы бываете здесь через день, а я – каждый день. Так вот, в те дни, когда вас тут нет, на вашем месте сидит другой человек, которого, как и вас, зовут Рой!
– Знаю, – хмуро откликнулся Рой. – Это мой отец, Рой-старший. Мы с ним уже десять лет не общаемся.
Разрыв с Леной произошел скорее, чем можно было ожидать: Эндрю едва исполнился годик. Дело было в пятницу, позвонил Кот, сказал, что вечером будет в городе, предложил пересечься. После свадьбы он перебрался в Филадельфию, где жили родители Лены. Последний раз мы с ним виделись почти год назад. В тот раз я пришел домой на бровях, всех разбудил, споткнувшись обо что-то в прихожей, а наутро выслушал длинный монолог жены о том, как она со мной несчастлива.
– Ну как, Демчик, семейная жизнь не заела? – начал Кот.
– Заела. А тебя?
– Не без того. Повторим прошлогодний подвиг?
– Можем. Но только слегонца, ладно? Без эксцессов.
– Ну, это уж как покатит…
Сообщать жене о моих планах было опасно: после «двойной свадьбы» имя Кота у нас в доме практически не упоминалось. Во избежание скандала я собирался наврать что-нибудь насчет корпоративной вечеринки, но потом решил, что лучше будет вообще ничего не говорить, а просто вернуться в разумное время. С Котом я встречусь ненадолго, выпью кружку пива и сразу домой. Правда, слова «ну, это как покатит» не сулили ничего хорошего.
В итоге я остался верен данному себе обещанию и, не поддавшись на уговоры Кота продолжить праздник, к половине десятого был уже дома. Квартира была пуста, на кухонном столе валялась записка: «Мы с Андрейчиком у мамы. Не звони и не приходи к нам». Вот и все, никаких развернутых посланий, полных горечи и драматизма. Я бросился звонить теще. Раз за разом набирал номер, слушал гудки, чувствовал пульсацию в затылке. Наконец подошла бабка. Сказала, что Лена не желает со мной разговаривать и вообще у них в доме уже спят, постыдился бы. Все выходные я не находил себе места, не мог спать, в голову лез тревожный бред. В понедельник утром она позвонила мне на работу.
– Мы с Андрейчиком тебя прощаем, хоть ты этого и не заслуживаешь. Мы вернемся, но для начала мне хотелось бы оговорить кое-какие вещи…
– Прости меня, Лена, я виноват, – выпалил я, сам не зная, за что извиняюсь. И неожиданно для себя самого добавил: – А что касается вашего возвращения, мне кажется, нам было бы лучше некоторое время пожить порознь… Я подыщу себе другую квартиру, съеду с этой, и тогда вы вернетесь. Хорошо?
– Как скажешь, – ответила Лена. После этого она еще некоторое время не вешала трубку, и мне было слышно, как из тещиного телевизора вещает Малахов.
Глава 6
Третье утреннее письмо – от Вероники. Такое же деловито-нежное, как и все ее письма. Не письмо, а записка на самом деле. Всего несколько предложений. Привычное признание в любви, сдобренное шуткой, тоже привычной, одной из тех, что давно стали частью нашего «внутреннего репертуара»; затем – уместная реакция на какое-нибудь сообщение из моего последнего письма (о политике, о погоде, о сумасбродстве Синди); и наконец – традиционное пожелание провести этот воскресный день «с пользой и с удовольствием». Вместо подписи – несколько потешных эмодзи. Неужели все это искренне? Или это всего лишь обязаловка, вежливая отписка, может, даже с долей издевки? Но если так, зачем ей вообще поддерживать эту переписку? Иногда я специально беру паузу, не пишу ей в течение дня, а иногда и двух дней, проверяю, сколько пройдет времени прежде, чем она напишет сама. Она нарушает тишину уже на второй, максимум на третий день, и я временно успокаиваюсь: значит, она тоже испытывает потребность в этом ежедневном общении.
После паузы ее письма всегда начинаются как ни в чем не бывало: «Привет из солнечного Покипси!» Далее следует все то же, что и обычно. Никаких упреков и расспросов, почему не писал вчера. Это было бы у Лены, и мне нравится, что у Вероники этого нет. Не нравится другое: ее странная манера отвечать на мои любовные излияния парафразом. Что бы я ни написал, я могу быть уверен, что в ответ получу ровно то же самое, несколько другими словами. Что означает это обезьянничанье? Ведь если речь не идет о наших чувствах, а о чем-то еще, у Вероники никогда не возникает проблем с самовыражением. В разговорах об отстраненных вещах она – прекрасный собеседник. Правда, тут я тоже отметил у нее некоторую особенность. По моему наблюдению, Вероника часто хвалит то, чего хвалить не стоит, но что хвалят другие. Придерживается – может, даже искренне – мнения толпы. Это ее механизм адаптации, один из ее способов выживания. Но у нее есть безусловный дар точно формулировать. Ухватив мысль, которую я силюсь и никак не могу выразить, она тотчас резюмирует ее в емкой форме, и это свидетельствует об определенной живости ума или, во всяком случае, о филологических способностях. В юридическом деле такие способности, разумеется, очень кстати.
При ином стечении обстоятельств она бы легко могла, я в этом уверен, стать крупным юристом. Как и я сам… Хотя мне-то, по совести, жаловаться не на что. Тех целей, которые я перед собой ставил, я, вообще говоря, достиг. Другое дело, что, может быть, с самого начала надо было метить выше, мыслить масштабней. Но это уж, как говорится… Знал бы прикуп… Всякий раз, когда я начинаю думать о моей профессиональной несостоятельности, мой внутренний монолог скатывается к избитым присказкам и фразам-паразитам. В конце концов, мне действительно не на что жаловаться. Что же касается Вероники, она тоже добилась своего и стала практикующим юристом, пусть и не крупным.