Троя против всех
Шрифт:
– Ты железный человек! – восхищался я сквозь сон, когда Вероника вставала по будильнику в полшестого утра и начинала собираться на поезд.
– Извини, не хотела тебя будить. Ты спи. Спишь? А знаешь, что я сейчас подумала? Мы нужны друг другу просто потому, что больше никто не нужен.
– По-моему, это стихи.
– Да? В таком случае я не уверена, что это я их написала. Может, опять Пастернак?
– Нет, это, кажется, уже ты. Надо будет запомнить.
О супругах, которым мы так легко изменяли, речь не заходила почти никогда. Время от времени мне приходилось напоминать себе, что в моем случае это и не измена вовсе: ведь мы с Леной давно разошлись, живем порознь, и каждый из нас волен распоряжаться своей жизнью, как ему вздумается. О том, как складывается жизнь у Лены, я знал всё или, по крайней мере, был уверен, что знаю, хотя она мне не докладывала, а виделись мы нечасто. Я точно знал, что у нее никого нет, и это знание одновременно радовало и обременяло. В конце концов, почему я должен жить анахоретом только из-за того, что моя бывшая жена до сих пор ни с кем не сошлась? Если бы сошлась, я бы, вероятно, приревновал
Впрочем, Вероника и не собиралась бросать мужа, она дала это понять с самого начала. Речь о нем заходила редко, и всякий раз она выстраивала неприступную ограду из нескольких фраз: Ричард – очень хороший, у них крепкий брак; кроме того, Вероника нежно любит свекра со свекровью, у них замечательные, близкие отношения. Что там было за этой оградой? Бог весть. Сколько я ни пытался, никак не мог представить себе эти прочные семейные узы, этого Ричарда, безработного вербовщика, нянчащего троих детей, пока его жена бегает к любовнику; этих свекра со свекровью и их беззаветную любовь к невестке. Не мог представить себе и ее такой, какой она бывала в их кругу, в своей другой, добропорядочно-семейной жизни. Испытывала ли она чувство вины? Какую защиту строила она, сельский адвокат Вероника, на суде, который устраивала ей совесть? Кто ей важнее, Ричард или я? Как бы то ни было, я не чувствовал по отношению к Ричарду ни ревности, ни вины; чувствовал только свое превосходство. Мне было приятно думать о сопернике – лузере и рогоносце; в этом поединке я выходил очевидным победителем.
Когда она была в Покипси, а я в Нью-Йорке, наш эсэмэсный пинг-понг мог продолжаться с утра до вечера, вне зависимости от того, где мы находились и что делали. Повседневная жизнь проистекала на фоне этого непрерывного диалога или даже, наоборот, была фоном для него, и все расстояния сокращались до нуля, и вся неопределенность казалась ничем по сравнению с постоянством этих шутливых реплик, ссылок на интернетную ерунду, фразочек, понятных только нам, личного языка, которым мы так быстро и надежно обросли. Поминутная компульсивная трансляция моего существования заинтересованному собеседнику создавала иллюзию если не смысла, то во всяком случае стабильности.
Потом я уехал в Луанду, и все изменилось. Наши отношения – в том виде, в котором они были мне дороги, – закончились раз и навсегда. Такова была версия, которую я представил Коту и еще нескольким друзьям, знавшим о моем романе с Вероникой. На самом же деле все закончилось гораздо раньше – в тот день, когда она вернулась из Сан-Диего. Я ждал ее возвращения, чтобы возобновить ежевечерние свидания по скайпу. В Сан-Диего Вероника гостила у подруги, в маленькой двухкомнатной квартире. Общаться в видеочате там было неудобно. Тем более что подруга ничего про нас не знала. «Ничего, милый, через три дня вернусь к себе в Покипщину, и тогда мы с тобой снова сможем выйти в прямой эфир». Она так и говорила «Poughkeepschina», вставляя это выдуманное мной название в свою английскую речь. Это было слово из нашего уже достаточно обширного личного словаря.
Я ждал. Но когда она прислала сообщение из аэропорта Линдберг-Филд и я ответил длинным сентиментальным посланием о том, как я соскучился, она оборвала переписку неожиданно резко: «Скоро начнут посадку. Хорошего дня». Через полчаса я зашел в мессенджер и увидел, что она переписывается с кем-то еще. Это было в пятницу. По выходным мы общались реже, чем в будние дни: Вероника проводила время со своей большой и дружной семьей, а я выполнял отцовский долг перед Эндрю. Переписка вынужденно замедлялась, но никогда не прекращалась полностью. Даже в неурочное время я мог рассчитывать на два-три коротких сообщения. Однако на сей раз она молчала, и я, почуяв неладное, тоже решил выдержать паузу. Прошла суббота, за ней – воскресенье. Вероника не объявлялась. Я не находил себе места. Подозревал все наихудшее и ее, Веронику, подозревал во всем самом худшем. В юности я бывал достаточно простодушен, а простодушие имеет свойство с возрастом оборачиваться мнительностью.
В конце концов я решил так: если в понедельник она напишет как ни в чем не бывало, я тоже сделаю вид, что ничего не произошло. Не стану осыпать ее вопросами и упреками за то, что она мучила меня своим молчанием все выходные. Но и начинать, как у нас это было заведено, с отчета «как я провел уик-энд» тоже не стану: пусть рассказывает она, а я послушаю. Если же она не объявится и в понедельник, во вторник утром я напишу ей всего одну фразу: «Все в порядке?» Так я решил, но в понедельник с утра не выдержал и отправил послание, которое собирался отправить во вторник. Все ли у нее в порядке? Ответ пришел почти сразу: «Не совсем, милый. Прости, что замолчала. Все разом навалилось: семья, работа, дедлайны. Давай созвонимся чуть позже, ладно? Я все объясню».
Вечером в видеочате Вероника поведала о своих заботах. Оказалось, пока она ждала посадки в аэропорту Сан-Диего, ей прислали извещение о том, что суд, который должен был состояться через три недели, перенесли на ближайшую среду. Дело о финансовой пирамиде. Вероника до сих пор не понимает, зачем ее наняли защитником, а главное – зачем она согласилась, ведь это совсем не по ее части. Вина ее клиента очевидна. В том, что процесс они проиграют, нет никаких сомнений. Но сражаться надо, она же не хочет опростоволоситься. Даже сельский адвокат дорожит своей репутацией. Она рассчитывала, что по возвращении из отпуска у нее будут еще три недели на подготовку. И вдруг – нате. Короче, она уже третьи сутки не спит. Но это – ерунда. Есть обстоятельства и поважнее. Собственно, вот о чем она хотела… У ее мужа Ричарда в Филадельфии есть любимый дядя. Младший брат отца. Он Ричарда, можно сказать, вырастил. Долгая история, не суть. А суть в том, что в прошлую субботу этого дядю застукали с любовницей. Дядина жена, когда ей сообщили, рухнула как подкошенная. Вызвали скорую, подозревают инсульт. Вся семья в шоке, особенно Ричард. Говорит, что дядя всегда был для него эталоном честности и что он его никогда не простит. В общем, мрак. Американская трагедия. И еще: после того как все это произошло, Ричард со словами «А ну-ка, дай посмотреть» схватил ее телефон, чего он никогда раньше не делал. У Вероники душа ушла в пятки. И хотя все обошлось (оказалось, он просто хотел проверить курс купленных накануне акций), она еще долго не могла прийти в себя. Как только он вернул ей телефон, Вероника заперлась в туалете и стерла всю нашу переписку. Вообще она должна сказать, что эта история подействовала на нее отрезвляюще. Правда всегда выходит наружу. Рано или поздно нас тоже застукают, и что тогда? Веронике страшно. У нее трое детей, это будет настоящая катастрофа. Она не может представить себе жизни без меня, любит меня и хочет быть вместе, но ведь нам обоим есть что терять, слишком многое на кону… Надо сделать перерыв. Ненадолго, может, на несколько недель. Пусть все уляжется… Я согласился. Обида на Веронику уступила место безадресной тоске. Когда злость сменяется грустью, человек чувствует себя мячом, из которого разом выпустили весь воздух. Так говорят в Америке, там часто употребляют этот избитый образ сдувшегося мяча. А там, где я живу теперь, говорят по-другому: если человек впустил в свое сердце соль проглоченных слез, эта соль высушит его до конца. Африканская образность мне ближе. По крайней мере, в данный момент. После того разговора с Вероникой я поехал в Вашингтон-Хайтс и прямо с порога сообщил Лене, что у меня «кто-то есть». Она вывела меня на лестничную клетку, чтобы наш разговор не слышали остальные.
– И давно?
– Около года. Я все собирался тебе сказать, но никак не мог собраться с духом.
– Ты свободный человек, – пожала плечами Лена. – Я давно уже не считаю тебя моим мужем. Прошу тебя только: не рассказывай, пожалуйста, о своих похождениях Андрейчику. И уж тем более не знакомь его со своей дамой сердца. Он, бедный, все еще надеется, что его родители когда-нибудь помирятся и снова станут жить вместе.
Потом я бродил по Морнингсайд-парку, рассеянно думая, что надо бы вернуться на работу, где меня ждет ворох неотложных дел. Но так и не вернулся, а вечером встретился в баре с бывшим сокурсником, плутовато-обаятельным парнем по фамилии Паркер. Тот как раз недавно развелся и был настроен на покорение снежных пиков. «Хватит жить вполнакала, стоически переживая ранний кризис среднего возраста, – трубил решительный Паркер. – Требуется срочная смена декораций. И я не имею в виду такую фигню, как завести себе новую бабу или там перейти в другую фирму. Я говорю о радикальных изменениях. Понимаешь? Переродиться, проснуться другим человеком. Не собой и не здесь. Скажешь, эскапизм? Вот и прекрасно, я – за. Я готов хоть в Африку и хоть завтра. Ты, кстати, в курсе, что в Африке сейчас позарез нужны люди вроде нас? Юристы, Дэмиен, юристы! В Анголе, например. Там же сейчас нефтяной бизнес попер, и китайцы все застраивают. Кому жопа мира, а кому Клондайк. Я не шучу, между прочим, сам подумываю туда рвануть. И ты подумай». Я пьяно кивал, твердо зная, что этот Паркер, уроженец Верхнего Ист-Сайда, никогда и никуда не поедет, зато в мою русско-еврейскую душу только что заронили опасную искру.
Глава 7
Когда поезд выныривает из тоннеля Пенн-стейшн, за окном начинают мелькать автомобильные кладбища и шлакоблочные стены, размалеванные граффити. Затем, по мере продвижения на север, на первый план выступают холмы, желто-красные перелески, бобровые плотины, оплаканный ивами ручей, обмелевший приток, бликовый конус заката на темной глади. А по другую сторону железнодорожного полотна – красивые коттеджи и халупы с облезлой штукатуркой, выдающие себя за коттеджи. Дым печных труб, заготовленные на зиму дрова под синим брезентом, тыквенные головы и соломенные космы хеллоуинских пугал. Однообразные изгороди, склады, сараи из обрезных досок, привокзальные буфеты «ешь до отвала», драконья чешуя черепичных крыш, зеленоватый шифер, шпиль церквушки, нотный стан голубей на проводах линии электропередач. И наконец – погост, где всем уготована тишина. На память приходит голос приходского священника, отпевавшего мать Дэна Сакорски. Он доносится издалека, примиряя с развязкой, извлекая корень «мир» из страшного «умирать». Оставайся, покойся с миром.
Олбани, Скенектади, Троя – три составляющих Столичного округа. Несколько столетий назад здесь обитали реальные соплеменники Ункаса и Чингачгука. Возможно, этим объясняются некоторые особенности характера местных жителей. В их генетической памяти, к какой бы этнической группе они себя ни причисляли, навсегда заложено самоощущение «последних из могикан». Тысячи и тысячи последних. Кажется, нечто похожее есть и у южан. Но у тех за спиной – проигранная война, зарытые в землю конфедератские флаги, пьяная присказка фолкнеровского Уоша Джонса: «Они убили нас, но они нас не побили, верно я говорю, полковник?». Историю пишут победители. Откуда же эта романтизация «исчезающего рода» у тех, чьи предки побили и южан, и французов, и могикан? Может, и вправду все дело в названии? Троя – город, которому суждено быть разрушенным.