Троянский конь
Шрифт:
Но дни проходят, надежды гаснут, и ожидание увядает. Нет, гром не грянул, не разбудил, тот, кто таил в себе загадку, лишь притворился, ларец был пуст. А может быть, не хватило мужества для безоглядной готовности к исповеди, той бычьей всесминающей воли, которая заставляет маньяка гнать ежедневно строку за строкой? В конце концов, не все в этом мире люди, исходно приговоренные к этой пожизненной маете. Не все теряют покой и разум от девственной наготы бумаги, не все впадают в неистовство, в амок, стараясь покрыть ее лихорадочными, стремительно нанесенными знаками. Есть все же и нормальные люди.
Какой-то
Москва его больше не обсуждала, явились новые имена, потребовавшие к себе внимания. Его не то что совсем забыли, ему позволили жить в тени. Похоже, это его устроило.
Я был действительно удручен, когда Доната Певцова не стало. Утраты входят в состав нашей жизни, теряем родителей, жен, сестер и вот – живем, «исполняем обязанности». С годами наши сердца твердеют, способность к страданию все слабей. Великий старик, схоронивший сына, которого безусловно любил, последнего близкого человека, сказал, отойдя от свежей могилы: «Вперед по трупам». Да, именно так. Помню, я мысленно содрогнулся от этой мужественной реакции, – необъяснимое ощущение: казалось, что меня обожгло колючее прикосновение льда.
Я был тогда относительно молод, мужчина в соку, в расцвете сил. Я просто заставил себя забыть этот столь ухарский вызов смерти. И мне это удалось, забыл. Но вот сегодня он выплыл в сознании. Сразу же вспомнился бравый старец, а прежде всего Донат Певцов, история наших с ним отношений. Сейчас уже ничего не осталось – ни отношений, ни их истории, ни самого Доната Певцова. Только исписанная бумага, которую предстоит воскресить.
Архив Певцова
«Агрессия – двигатель истории, мотор жизнетворчества. С каждым днем мне все яснее, что так и есть, пусть даже эта мрачная истина противоречит моей природе и задевает мой образ жизни. Не говоря уже о сознании. Неповоротливые особи, к которым я себя отношу, могут ворчливо напоминать о высших ценностях, о созерцательности, об отрицании суеты – от этих высокопарных словечек никто не уймется и не прозреет, движение не замедлит хода.
Мир подсознательно выбрал агрессию – так полагают ее адепты. Она – питательная среда, источник созидательной мощи. Все, что лишено наступательного, завоевательского инстинкта, – бесплодно, обречено на забвение.
То, что низвергнуто и разрушено, было исходно нежизнеспособно. Оно подлежит аннигиляции, должно быть развенчано и низложено. Так полагают нетерпеливые, а нетерпение – стимул действия.
Мы приняли эту религию силы на веру и подписали акт о безоговорочной капитуляции. Сменили свою кожу на шкуру, сменили свою адамову суть, перемещаемся по земле на четырех когтистых лапах. Возможно, что это еще не финал нашей эпической эволюции. Однажды мы предпочтем скольжение и сменим шкуру на чешую.
Все это стало почти неизбежным с той самой поворотной минуты, когда Рубикон был перейден, и двинулись мы не вглубь, а вширь. Уже не исследуем, а преследуем. Не постигаем, зато захватываем. Мы пухнем, самодовольно пухнем. И чем мы больше в своих объемах, тем больше исчерпываем себя.
И тут наступает преображение. Несуетное «служение муз» вдруг обнаруживает нетерпимость, едва пресловутая Главная мысль становится руководящей идеей. А значит – навязчивой идеей. Добро бы ты разбирался с ней сам, но ты полагаешь своею миссией и целью подчинить ей читателя.
Бог весть почему, но ты убежден в своей безусловной учительской роли и в праве на некое мессианство.
Поэтому и страдаешь, и маешься, и словно томишься под этой глыбой обрушенных на себя обязательств. Призвание утратило прелесть волшебной игры, зато обрело поистине неподъемный вес надменной тяжеловесной проповеди, оно становится Поручением.
Сколь ни печально, все вышесказанное относится в равной мере ко мне, к работе, которой я занят, к «Замыслу» и, наконец, к моему герою. Что до меня, тут все понятно: я посягаю на исполина, на символ, на андреевский памятник. Верчусь в лабиринте чужой души, хочу постигнуть непостижимое – едва ли нужен другой пример настолько откровенной агрессии. Примериваешь чужое платье, чужую поступь, чужие свойства. Так начинается трагифарс. Мне, разумеется, не по росту все то, что подобает Юпитеру. Герой же трудов моих несомненно выдерживает такое сравнение. Ни Юлию Цезарю, ни Бонапарту даже не снилась такая неистовая сверхчеловеческая гордыня. Завоевателю из Малороссии потребовалось еще стать пастырем.
Не мне его за это судить. Он жил, повинуясь непознанной силе, которая выбрала в этом мире носатого нежинского лицеиста, пометила неким незримым знаком и поселила в нем его тайну. Зато и дала ему краткий срок. Как ливень пронесся он над Петербургом, над русской провинцией – нескольких мигов хватило ему, чтобы все увидеть, запечатлеть и поднять нам веки.
Но я-то при чем? Возможны ли здесь какие-то точки соприкосновения? Любые параллели с писателем, которого я самовольно сделал частью своей незначительной жизни, анекдотичны, кощунственны, жалки. Моя литераторская работа, мучительная, порою тягостная, с ее претенциозными паузами, когда я «наполняю колодец», готовлюсь, раздумываю, обкладываюсь своими канцелярскими папками, устраиваю сам себе праздники, запихивая в эти копилки то где-то выловленное словцо, то высосанную из пальца мыслишку, – какая тут связь с вулканом, стихией, с наитием, с полетом орла?
Но я предпочитаю напыжиться, уверить себя, что все в порядке, что дело ладится, дело спорится, серьезные авторы не торопятся, они выжидают, они терпеливо готовятся к великому часу, когда наконец созреет истина, характеры заиграют красками, соображения обретут истинный вес и высокий смысл. Пока охотники за добычей, искатели даров и щедрот, ловцы удачи, грошовые перья спешат ухватить лотерейный шанс, бубнят под нос свое заклинание: «в нужное время – в нужном месте», я запираюсь в своей норе, я никому не дышу в затылок и не участвую в марафоне. Лишь повторяю: ты сам по себе и у тебя есть своя забота – хранить свой секрет и ткать свою пряжу.