Труд
Шрифт:
Впрочем, г-жа Мазель была слишком занята в эту минуту собственными заботами, чтобы заинтересоваться печальной участью аббата Марля. Она боялась серьезно заболеть, если не будет разрешен мучивший ее вопрос, — ведь вся ее жизнь проходила под знаком таинственной болезни, скрашивавшей бедной больной существование и делавшей ее предметом нежных забот. Все приглашенные были в сборе, г-жа Мазель покинула свое кресло и принялась разливать чай; луч солнца золотил пирожные, в изобилии разложенные на хрустальных тарелках, в светлых фарфоровых чашках курился чай. Г-жа Мазель покачивала своей большой тугодумной головой: доводы гостей не убедили ее.
— Что вы там ни говорите, друзья мои, такой брак — просто светопреставление, и я не могу согласиться на него.
— Мы еще повременим, — объявил Мазель, — попробуем взять Луизу измором.
Но тут супруги обомлели: на пороге беседки, среди освещенных солнцем роз, стояла сама Луиза. Родители думали, что она лежит у себя в комнате на кушетке, страдая той неведомой медикам болезнью, от которой, по мнению доктора Новара, ее мог излечить только любимый, желанный муж. Видимо,
— Ах, мама! Папа! Что вы говорите? Неужели вы думаете, что это каприз маленькой девочки?.. Я уже сказала вам: я хочу, чтобы Люсьен был моим мужем, и он будет моим мужем.
Мазель, наполовину побежденный этим внезапным появлением, попытался сопротивляться:
— Но подумай, несчастная! Ты должна была унаследовать наше состояние, а теперь оно уже под угрозой, и в один прекрасный день ты останешься без гроша.
— Пойми же положение, — поддержала мужа г-жа Мазель. — С нашим состоянием, пусть даже находящимся под угрозой, ты могла бы еще сделать приличную партию.
— Да что мне в ваших деньгах! — весело, со страстным пылом воскликнула Луиза. — Оставьте их у себя! Если я и возьму, Люсьен не захочет на мне жениться… Деньги? А на что они? К чему они? Любви на них не купишь, счастья — тоже. Люсьен заработает на жизнь, а если нужно будет, я сама примусь за работу. Это будет так чудесно!
Луиза выкрикнула все это с такой юной горячностью, с такой надеждой, что родители, испугавшись за рассудок дочери и желая успокоить ее, наконец уступили. Впрочем, они и не были способны на дальнейшее сопротивление, ибо стремились сохранить хотя бы покой. Супрефект Шатлар, мэр Гурье и президент Гом улыбались с некоторым смущением: они чувствовали, как свободная любовь этой девочки сметает все прежние представления, как соломинку. Приходилось соглашаться на то, чему все равно нельзя было помешать.
— Наш друг Гурье прав, — сказал в заключение Шатлар с присущей ему вежливой, едва заметной иронией, — раз уж дети диктуют нам законы, мы люди конченные.
Свадьбу Люсьена Боннера и Луизы Мазель сыграли через месяц. Шатлар не без тайного удовольствия уговорил своего друга Гурье устроить в день совершения брака бал в мэрии якобы для того, чтобы почтить их общих друзей — Мазелей. В глубине души Шатлару казалось забавным посмотреть, как будет боклерская буржуазия танцевать на свадьбе, которой предстояло стать символом торжества народа. Ведь это будет танец на развалинах государственной власти: мэрия мало-помалу превращалась в подлинный общественный дом, а роль мэра сводилась лишь к укреплению братской связи между различными социальными группами. Зал был убран с чрезвычайной роскошью; играли и пели, как на свадьбе Нанэ и Низ. И толпа так же разразилась приветственными кликами, когда появились новобрачные: крепкий, сильный Люсьен со своими крешрийскими товарищами и изящная, пылкая Луиза в сопровождении всего боклерского высшего общества: присутствие его на балу явилось последним выражением протеста родителей невесты. Но случилось так, что горстка богачей, захлестнутая народной массой, заразилась ее радостью, подчинилась и растворилась в ней; в результате этого последовало множество новых браков между юношами и девушками, принадлежащими к разным классам. Вновь восторжествовала любовь, всемогущая любовь, воспламеняющая все живое и увлекающая его к грядущему счастью.
И всюду расцветала юность, всюду один за другим заключались браки, соединяя людей, казалось бы, разделенных целыми мирами; все новые и новые пары, связанные узами вечного желания, двигались навстречу грядущему Городу. Наступило время, когда умирающий торговый мир Боклера стал отдавать своих дочерей и сыновей крешрийским рабочим и комбеттским крестьянам. Пример показали супруги Лабок, согласившись на брак своего сына Огюста с Мартой Буррон и своей дочери Эвлали с Арсеном Ланфаном. Супруги уже не боролись в последние годы против новых порядков: они чувствовали, что прежняя торговля, это ненужное промежуточное колесо в социальном механизме, бесполезно поглощающее энергию и богатство, отмирает. Сначала им пришлось согласиться на то, чтобы их лавка на улице Бриа превратилась в простой склад изделий, производимых Крешри и прочими объединенными заводами. Затем они сделали следующий шаг — совсем закрыли свою лавку: она влилась в главные склады; снисходительный Лука предоставил супругам легкую работу по надзору за деятельностью складов и тем дал им возможность почти полностью уйти на покой. К тому же Лабоки были уже стары; они жили теперь, замкнувшись в своем углу, полные горечи и растерянности, отстраненные новым поколением, которому, была уже неведома страсть к наживе и чью жизнь заполняли иные заботы и иные радости. Поэтому, когда их дети, Огюст и Эвлали, подчиняясь любви, великой созидательнице гармонии и мира, подыскали один жену, другая мужа по своему выбору, родители не стали противиться, ограничившись глухим неодобрением, тем неодобрением, с каким смотрят на новую жизнь старики, оплакивающие прошлое. Было решено отпраздновать обе свадьбы в один и тот же день в Комбетт: бывшая деревня превратилась за это время в целый городок, пригород Боклера, застроенный веселыми, просторными зданиями, говорившими о неисчерпаемом богатстве земли. Двойное торжество отпраздновали после уборки урожая, когда во всех концах обширной золотистой равнины поднялись огромные скирды хлеба.
Фейа, прежний гердашский фермер, женил своего сына Леона на Эжени, дочери помощника комбеттского мэра Ивонно, которого Фейа некогда примирил с мэром Ланфаном; это примирение послужило решающим толчком к установлению общего согласия всех комбеттцев, к той широкой тяге к объединению, которая превратила бедную, раздираемую враждой деревню в братский мирный, цветущий городок. Теперь Фейа, уже глубокий старик, был как бы патриархом этого новорожденного сельскохозяйственного товарищества: ведь он мечтал о нем, тайно стремился к нему уже тогда, когда восставал против губительной аренды земли, смутно предугадывая, какие неисчислимые богатства смогут земледельцы извлечь из земли, если они объединятся и построят свою работу на общей любви к земле, применяя научные способы обработки почвы. Фейа, простой фермер, был сначала жестким и алчным, как и прочие крестьяне, но подлинная любовь к земле — к той земле, которая стоила векового, мучительно-непосильного труда его предкам, — просветила наконец разум Фейа: он понял, что для крестьян есть только один путь к спасению — взаимное согласие и совместная работа; тогда земля вновь станет матерью для всех, единая семья будет вспахивать ее, засевать, убирать с нее хлеб. Мечта Фейа осуществилась: наделы комбеттцев слились друг с другом, гердашская ферма и окрестные мелкие деревни вошли в комбеттскую ассоциацию, и таким образом возникло обширное земельное владение; постепенно расширяясь, оно двинулось вперед, завоевывая шаг за шагом беспредельную равнину Руманьи. Ланфан и Ивонно, учредители ассоциации, и Фейа, оставшийся ее душой, образовали нечто вроде совета старейшин: к ним обращались по самым разным поводам, и их предложения всегда оказывались разумными.
И вот, когда был решен вопрос о браке Арсена Ланфана и Эвлали Лабрк и когда брат ее, Огюст, пожелал отпраздновать в тот же день свою свадьбу с Мартой Буррон, Фейа пришла мысль, с восторгом подхваченная всеми, — превратить эти браки в большой общественный праздник в честь умиротворения, обогащения и победы комбеттской общины. На этом торжестве будут пить за братство крестьянина и промышленного рабочего, которых некогда так преступно сталкивали друг с другом, в то время как только союз между ними может послужить основой социального благосостояния и мира. На этом празднике будут также пить за прекращение всякого антагонизма, за исчезновение торговли, этого пережитка варварства, порождающего злобную борьбу между торговцем, который продает орудие, крестьянином, который выращивает рожь, и булочником, который продает хлеб значительно дороже из-за участия многих посредников. И можно ли было выбрать для этого праздника примирения более подходящий день, чем тот, когда некогда враждебные сословия, с упорной ненавистью пожиравшие и истреблявшие друг друга, соединятся в лице этих юношей и девушек, вступающих в брак, возвещавший о приближении желанного будущего? Раз уж благотворная, уверенно движущаяся вперед жизнь сближает таким образом сердца, естественно ознаменовать общественным празднеством уже достигнутую ступень примирения и благоденствия и кстати отпраздновать исключительно обильный урожай, которому предстояло доверху заполнить зерном комбеттские амбары. Решили, что свадьба будет происходить на открытом воздухе, близ городка, среди широкого поля, где, золотясь в ясном солнечном свете, симметрично вздымались, подобно колоннам гигантского храма, высокие скирды; эта колоннада уходила в необозримую даль, все новые и новые скирды провозглашали неисчерпаемое плодородие земли. Там-то и состоялось торжество — с пением и танцами, среди огромной равнины, овеянной приятным запахом спелого хлеба; теперь, когда земледельцы наконец примирились, земля давала вдоволь хлеба для всех.
Лабоки привели на торжество весь бывший торговый мир Боклера, а Бурроны — весь Крешри; Ланфаны были у себя дома. Все эти различные группы населения смешались, слились в единую семью; никогда еще не разливалась так широко волна братского согласия. Правда, супруги Лабок чувствовали себя неловко и хранили чопорный вид. Зато Ланфаны веселились от души; но больше всех радовалась Бабетта Буррон: она торжествовала, что события оправдали ее неизменную жизнерадостность, которая в самые трудные минуты давала ей силы верить в светлое будущее. Сияя надеждой, шла она за обеими парами; и когда новобрачные в блеске юности, силы и радости показались на месте торжества — Марта Буррон под руку с Огюстом Лабоком, Эвлали Лабок под руку с Арсеном Ланфаном, — толпа разразилась нескончаемыми приветственными кликами. К новобрачным обращали слова нежности и любви; их славили: ведь они были воплощением всемогущей, победоносной любви, любви, пламя которой уже сблизило между собою членов этой общины, вдохнув в них буйную зрелость окружающих нив; здесь, на лоне этих нив, предстояло расти и размножаться новым поколениям, которые уже не будут знать ни розни, ни оков, ни ненависти, ни голода.
В этот же день сладили и несколько других свадеб, как это произошло и на свадьбе Люсьена Боннера с Луизой Мазель. Г-жа Митен, бывшая булочница, еще красивая, несмотря на свои шестьдесят пять лет, поцеловала Олимпию Ланфан, сестру одного из новобрачных, и сказала ей, что она была бы рада назвать ее своей дочерью, так как ее сын Эварист признался ей, что обожает Олимпию. Красивая булочница овдовела лет десять назад и уже не держала булочной; ее предприятие растворилось в кооперативных магазинах Крешри, как и все почти розничные магазины и лавки Боклера. Г-жа Митен жила теперь на покое как честная труженица, отработавшая свой век; она очень гордилась тем, что Лука поручил ей вместе с сыном руководство электрическими пекарнями, где в изобилии выпекался пышный белый хлеб, питавший все население города. Эварист, в свою очередь, поцеловал, в знак обручения, порозовевшую от удовольствия Олимпию; тут г-жа Митен обратила внимание на маленькую, худую, смуглую старушку, сидевшую под скирдой; она узнала в ней свою бывшую соседку г-жу Даше, жену мясника. Г-жа Митен подсела к ней.