Трудно стать Богом
Шрифт:
– Почему?
– По ощущениям. Ну, айда?
– Дождь начался. Слышите – шумит.
– Тут недалеко до ларьков, пять минут. Не растаем!
Не зажигая света в длинной прихожей – падавшего в дверь из комнаты хватало, – они, то и дело задевая друг друга плечами и локтями, набросили плащи, обулись в уличное. Положив руку на замок, Глухов вдруг остекленел на несколько секунд, потом повернулся к стоявшему позади Малянову, задрал белое лицо и, едва не касаясь губами маляновского подбородка, громко и горячо дыша, свистящим шепотом сообщил, как сообщают
– Востоковедению – тоже конец!
Малянов опешил.
– Почему?
– Ну что вы дур-рацкие вопросы задаете, Дмитрий! – Глухов отвернулся и попробовал открыть замок. Замок упрямился. – Не хочет… – невнятно пробормотал Глухов. – Не пускает… Никто никуда нас не пускает! Зачем свет человеку, путь которого закрыт? – он остервенело принялся дергать замок.
– Дайте, Владлен, я попробую.
Глухов неожиданно согласился.
– Попробуйте… – тихо и смирно произнес он, отодвигаясь.
Дверь открылась безо всякого труда.
– Ключ мы не забыли? – спросил Глухов и тут же сам ответил, сунув руку в карман плаща: – Конечно, нет, вот он, – опять повернулся к Малянову: – Мне-то что? У меня пенсия и я один. А вот наши так называемые молодые… те, кому по тридцать пять – сорок… Переучиваться поздно, до пенсии не дотянуть, дети – мелюзга, зарабатывать начнут не скоро. Ужас. Конец, Дмитрий, конец!
На лестнице их вдруг скачком развезло. Ступеньки повели себя непредсказуемо. Сначала Малянов, потом Глухов едва не сверзились; с хохотом спасали один другого попеременно. Под косо летящий из темноты дождь они вывалились обнявшись, громко и слаженно декламируя:
– Соловьи на кипарисах и над озером луна. Камень черный, камень белый, много выпил я вина. Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
Черная вода в канале Круштейна мелко и нескончаемо трескалась; низкое, истекающее колкой водой небо было угрожающе подсвечено оранжево-красным. Громыхали мимо машины, скача на щербатом асфальте и кидая в стороны невеселые фонтаны.
– Я бродяга и трущобник, непутевый человек. Все, чему научился, все теперь забыл навек. Ради… пара-ра-ра одного… одного чего? Дмитрий, не помните?..
– Розовой усмешки и на…
– Напева, точно!
Хорошо, что оба любили Гумилева.
– Ради розовой усмешки и напева одного: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
На площади Бездельников – бывшей Благовещенской, бывшей Труда, теперь, наверное, опять Благовещенской, но все равно всегда Бездельников – призывно сияли ларьки, цветные от бесчисленных бутылок; издалека, да вечером, да сквозь дождь, они казались радостными россыпями стекляшек в калейдоскопе.
– Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья. О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя? И кричит из ямы череп тайну гроба своего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
Пришли.
– Давайте в банке. Говорят, в банках безопасней.
– Мне все равно. В банке так в банке. Главное – побольше.
– Одну.
– Не валяйте дурака, Дмитрий. Еще раз бежать придется.
– Одну.
– Две.
– Одну.
– Разучилась пить современная молодежь! – а-ля Атос сказал Глухов сокрушенно. – А ведь это был лучший из них! – и добавил уже совершенно по-нашему: – Две!
– Каждый знает, что последняя бутылка оказывается лишней, но никто не знает, какая бутылка оказывается последней, – сказал Малянов.
– Черт с вами. Одну так одну.
– «Петров»?
– Вот эту!
– Может, «Аврору»? Гляньте на ценники.
– Никогда не думал, Дмитрий, что вы мелочный человек!
Малянов наклонился к окошечку.
– Хозяин, баночку…
Торопливо, горстью, выдернув из кармана плаща мятые тысячи, Глухов с неожиданной силой отпихнул Малянова немощным плечиком. Крикнул продавцу:
– Две!
– Дуба не дайте с натуги, отцы! – с насмешливой заботой сказал крепкий, как десантник, парень внутри.
– Будь спок, – ответил Малянов, принимая банки и рассовывая их по карманам.
Уворачиваясь от машин, они перебежали площадь. Плащи отсырели, стали зябкими и тяжелыми… На углу Глухов остановился.
– Надо было три брать.
Малянов взял его за локоть.
– Ну я сбегаю, если что, – мягко сказал он.
– Но плачу я!
– Да что у вас случилось такое, Владлен?
Глухов мотнул головой и подозрительно уставился Малянову в лицо. Помедлил, тяжело и часто дыша. Назидательно поднял палец.
– Как учил Конфуций… или не Конфуций?..
Он задумался. Потом вдруг громко и торжественно промяукал с какими-то невероятными, но очень вескими интонациями, одни гласные протягивая, другие обрывая резко. Чувствовалось, это доставляет ему удовольствие.
– Ши чжи цзэ и-и и вэй шэнь! Ши луань цзэ и-и шэнь вэй и!
Две шедшие мимо размалеванные девчонки в клевых прикидах испуганно шарахнулись.
Глухов опять поднял палец.
– Когда в мире царит порядок… «чжи» значит «благоустраивать», «упорядочивать», «излечивать» даже… соблюдение моральных обязанностей… «и» обычно переводится как «долг», «справедливость» – в общем, все то, что человек делает под давлением императивов морали… соблюдение моральных обязанностей оберегает личность. Но когда в мире царит хаос – личность оберегает соблюдение моральных обязанностей!
Интересная мысль, подумал Малянов. Холодный душ на ветру подлечил его, тротуар перестал колыхаться. И формулировка блистательная, почти математической четкости. Надо будет обдумать на трезвую голову. Только запомнить бы…
– Понимаете, Дмитрий? Не папки свои бумажные, черт с ними, с папками… Соблюдение моральных обязанностей! Вопреки хаосу! Потому что они-то и противостоят… хаосу. Только! Вопреки боли… страху… главное, главное – страху! – едва не потеряв равновесия, он подался к Малянову; бессильно ухватился за воротник маляновского плаща, запрокинул голову и опять лицо в лицо горячо выдохнул: – А я сдрейфил.