Трудный переход
Шрифт:
— Тапочек ни у кого нет?
— Нам они, милый друг, без нужды.
— Зовите меня Мозольковым, майором Мозольковым.
Демиденко назвал себя. Не удержался и Алехин, хотя никто его не спрашивал:
— Я гвардии рядовой.
— Когда же ты до гвардии дослужился? — посомневался Демиденко.
— Дослужился вот.
За Мозольковым скрипнула дверь. Григорий снова задремал и сквозь полусон услышал песню. Мелодия была совсем незнакомая, но такая хорошая и душевная, что, казалось, родилась в самом Андрееве, явилась результатом его блаженного умиротворенного
Света принесла Алехину порошки. Забулькала в стакане вода. Алехин проглотил порошок, запил водой и проворчал:
— Горечь одна.
— На нее не нажимай, — посоветовал Демиденко.
— У меня голова болит.
— Молодой, пройдет и без порошков.
Света неслышно подошла к койке Андреева и положила ему на лоб ладонь, любила так делать.
— Жара уже нет.
— Откуда ему быть? — отозвался Демиденко. — Лейтенант спит, как сурок.
— Света, — спросил Григорий, — ты слышала песню?
— Ту, что малахольный в коридоре поет?
— Почему малахольный?
— От девушки каждый день письма получает, вот и воркует.
— Это ж хорошо!
— Я и не говорю, что плохо.
— Но я о песне.
— Про «Огонек»?
— Она так называется?
— Ну да. Я ее знаю.
— Перепиши слова, а? И еще — не знаешь, как малахольного зовут?
— Нет. А вам кого надо?
— Юру. Мне надо Юру Лукина.
Света обещала узнать. Ему почему-то показалось, что это мог быть Юра Лукин, ведь ему Оля каждый день писала. Но нет. Не мог тот певец быть Лукиным, у Юры ранение тяжелое, а этот ходит. И Света вскоре подтвердила — не Лукин. Ранбольной Юрий Лукин действительно поступал сюда, но его позавчера эвакуировали на восток.
— У нас тяжелораненых отправляют в глубокий тыл, — пояснила Света.
— Мы какие?
— Тоже тяжелораненые.
— И нас отправят?
— Конечно! — удивилась Света наивности Григория.
— Когда?
— Будете на костылях подниматься — и уедете.
Света ушла. Демиденко задумчиво сказал:
— Гарная дивчина. Нравишься ей, лейтенант.
— С чего вы это взяли?
— Вижу.
— Ерунда.
— Почему же? Женат?
— Нет.
— Тем более. Поверь, в бабьем сословии я толк понимаю, будь уверен. И скажу честно, Света — сама чистота, завидую тебе.
— Почему?
— Молод ты, я ведь старик, под сорок подкатило. На таких, как я, Светы уже не смотрят. Нам остались вдовушки. Чего молчишь, лейтенант?
— Не привык так о женщинах говорить.
— Как?
— Неуважительно.
— Бог ты мой, разве я говорю неуважительно? Засвидетельствуй, Алехин!
— Я не разбираюсь.
— Святая простота. Нет, лейтенант, ошибаешься, о женщинах всегда говорю уважительно, я не циник и не донжуан.
— А вдовушка?
— То особая статья, рассказывать долго, можешь и не понять. Я говорю про Свету. Рекомендую, лейтенант. Не прогадаешь. И к тебе она неравнодушна. Такая, коль полюбит, будет до гроба верна. Это с полной убежденностью и от чистого сердца.
— Спасибо, но у меня есть невеста.
— Лучше Светы?
— А у меня девушки еще нет, — отозвался Алехин.
— Печально, — усмехнулся Демиденко. — Немного подрастешь — и девушка появится.
Григорий закрыл глаза. Он сказал Демиденко, что у него есть невеста. Слово-то это сорвалось невзначай. Его редко употребляли. До войны почему-то утвердилось мнение, что любимую девушку невестой называть старомодно, что понятие это устарело. Почему? И начисто изгнали это слово из обращения.
Значит, Таня его невеста? Пожалуй, в этом он покривил душой. А Таня назовет его своим женихом, единственным на всем белом свете? После той размолвки, когда он посоветовал ей идти на курсы радисток вместо института, не стало в их письмах сердечности и откровения. Что, собственно, было обидного в его совете? Он написал ей, что думал. Если совет не пришелся по душе, так и скажи: спасибо, но поступлю по-своему. Пожалуйста! Он бы не стал на нее сердиться за такой ответ. Но раз Таня обиделась, значит, нет у нее к нему прочного чувства. Может, они просто выдумали его, это чувство? В самом деле, учились на разных курсах, встречались всего несколько раз, стесняясь друг друга, перед уходом Григория в армию рассорились. И все перешло в переписку. Чем же было питаться настоящему чувству? Да и письма последний год она пишет такие, которые не очень подогревают. Положа руку на сердце, коль ему сказали бы «езжай к Татьяне», поехал бы? Без оглядки? С трепетным сердцем? Пожалуй, нет… Пораскинул бы мозгами сначала. Он ей написал о ранении сразу же, а ответа еще не дождался. От отца есть, а от нее нет. И будет ли?
Пришел Мозольков. В тапочках. Обожженные места, даже сквозь сетку заметно; поблескивали, вроде бы их смазали вазелином.
Мозольков лег и сказал:
— Горит. Доктор какой-то вонючей дрянью смазал.
Алехин спросил:
— Вы вправду в танке горели?
— Нет, зачем? Черти в аду хотели поджарить, да я сбежал.
— Вы, майор, не удивляйтесь, он у нас немножечко простоват.
— Уж и спросить нельзя?
— Спрашивай, милый мой, я ведь к слову.
— Страшно гореть?
— Попробуй.
— Боюсь я.
Улыбнулся даже Мозольков, но ответил серьезно:
— Страшно. Стукнул зажигательным, еще не было страшно. Гореть стали, опять не страшно. А вырвались из огня да подумали, что могли заживо сгореть, вот тогда стало страшно.
— Скажите, товарищ майор, вам не встречался танкист по фамилии Качанов?
— Старшина Качанов?
— Был-то он рядовой. Зовут Михаилом.
— Рядового не знаю, а старшина Качанов есть в роте Сидоренко. Служили вместе?