Труды дня
Шрифт:
— Правда, — сказал Мартин. — Я готов. Приходите-ка обедать к нам, Скотт, если не предвидится лучшего. Вилльям, что, дома есть обед?
— Поеду посмотрю, — послышался ответ. — Вы можете привезти его — в восемь, помните.
Скотт не торопясь прошёл в свою комнату и переоделся в вечерний костюм, соответствовавший времени года и стране: безупречно белого цвета с головы до ног, с широким шёлковым поясом.
Обед у Мартина был, несомненно, лучше по сравнению с козлёнком, жёсткой курицей и консервами, подававшимися в клубе. Очень жаль, что Мартин не мог отослать свою сестру в горы на время жары. Как участковый полицейский надзиратель, Мартин получал в месяц великолепное жалованье — по шестьсот обесцененных серебряных рупий, что и было заметно по его маленькому бунгало в четыре комнаты. На неровном полу лежали обычные белые с голубым полосатые ковры, изготовляемые в тюрьме; обычные драпировки из амритцарских тканей, прибитые гвоздями к белой стене; полдюжины обыкновенных стульев, не подходящих друг к другу,
Скотт знал, как и все остальные, что мисс Мартин приехала в Индию четыре года тому назад, чтобы вести хозяйство брата, который, как опять-таки все знали, занял деньги на её приезд, и что она, как говорили все, должна была давно выйти замуж. Вместо того она отказала полдюжине младших офицеров, одному штатскому на двадцать лет старше её, одному майору и чиновнику индийского медицинского департамента. Это было также общим достоянием. Она оставалась «внизу три жарких времени года», как говорится здесь, потому что её брат был в долгу и не мог истратить денег на её содержание даже в самой дешёвой горной станции. Поэтому её лицо было бело, как кость, а посередине её лба виднелся большой серебристый шрам величиной с шиллинг — признак одной болезни, распространённой в Дели. Бывает она от питья дурной воды и медленно въедается в тело, пока не обнаруживается пятнами, которые обычно прижигают едкими веществами.
Несмотря на все, Вилльям провела эти четыре года очень весело. Дважды она чуть было не утонула, когда переезжала верхом реку вброд; один раз её понёс верблюд; она присутствовала при ночном нападении воров на лагерь её брата, видела, как правосудие выполнялось длинными палками на открытом воздухе под деревьями, могла говорить на языке урду и даже на грубом пенджабском так свободно, что старшие завидовали ей, совершенно отвыкла писать тёткам в Англию или вырезать страницы из английских журналов, пережила очень плохой холерный год, когда видела то, что не годится пересказывать, закончила свои опыты шестью неделями тифа, во время которых ей обрили голову, и надеялась справить двадцать третий год от рождения в этом сентябре. Понятно, что её тётки не могли одобрять девушку, которая никогда не ступала ногой на землю, если вблизи бывала лошадь; которая ездила на танцы, накинув платок на платье; у которой были короткие вьющиеся волосы; которая спокойно откликалась на имя Вилльям или Биль; речь которой была усыпана цветами местного наречия; которая могла играть в любительских спектаклях, играла на банджо, управляла восемью слугами и двумя лошадьми, их счетами и болезнями и могла смотреть прямо и решительно в глаза мужчинам до и после того, как они делали ей предложение и получали отказ.
— Я люблю людей, которые делают что-нибудь, — призналась она одному из служащих в департаменте министерства народного просвещения, который обучал сыновей суконных торговцев и красильщиков красотам «Экскурсии» Уордсуорта, помещаемым в хрестоматиях, а когда он перешёл к поэзии, Вилльям объявила ему, что «не очень понимает поэзию, от неё болит голова». И ещё одно разбитое сердце нашло убежище в клубе. И всему этому виной была Вилльям. Она с восторгом слушала, как люди говорили о своей работе, а это самый роковой способ заставить мужчину пасть к ногам женщины.
Скотт знал её года три, встречаясь обыкновенно в палатках, когда лагеря её брата и Скотта стояли рядом на границе Индийской пустыни. Он много раз танцевал с ней на больших собраниях, на которых бывало около пятисот белых, приезжавших на Рождество, и он всегда питал большое уважение к тому, как она вела хозяйство, и к её обедам.
Она имела более, чем когда-либо, мальчишеский вид. После обеда она уселась на кожаной софе и, подогнув под себя одну ногу, крутила папироски для брата, нахмурив низкий лоб под тёмными кудрями. Набив папиросу табаком, выставив свой круглый подбородок, жестом настоящего мальчика, швыряющего камень, она бросала готовую папироску через всю комнату Мартину, который ловил её одной рукой, продолжая свой разговор со Скоттом. Разговор шёл исключительно деловой — о каналах и об их охране, о прегрешениях поселян, которые крадут воду в большем количестве, чем платят за неё, и о ещё больших прегрешениях констеблей-туземцев, потворствующих этим кражам, о перенесении деревень на новоорошенные земли и о предстоящей на юге борьбе с пустыней, когда фонд провинции гарантирует проведение давно предполагаемой системы предохранительных каналов Луни. Скотт открыто говорил о своём желании быть отправленным в известную ему местность, где ему были знакомы и почва и народ; Мартин вздыхал о получении назначения в предгорья Гималаев, а Вилльям крутила папиросы и ничего не говорила, только улыбалась с серьёзным видом брату, радуясь, что он доволен.
В десять часов лошадь Скотта была доставлена к дому, и вечер закончился.
Яркий свет падал на дорогу из окон двух каменных бунгало, в которых печаталась газета. Ложиться спать было слишком рано, и Скотт заехал к издателю. Рэйнес, обнажённый по пояс, лежал в шезлонге, ожидая ночных телеграмм. У него была своя теория: он полагал, что если человек не проводит за работой целый день и большую часть ночи, он подвергается опасности захворать лихорадкой, поэтому он даже ел и пил среди своих бумаг.
— Можете вы сделать это? — сонным голосом проговорил он. — Я не рассчитывал, что вы приедете сейчас.
— О чем вы говорите? Я обедал у Мартинов.
— Ну, конечно, о голоде. Мартин также предупреждён. Людей берут отовсюду, где только могут найти их. Я только что отослал вам в клуб записку, в которой спрашиваю вас, можете ли вы посылать нам раз в неделю письмо с юга — скажем, два-три столбца. Конечно, ничего сенсационного, простые сообщения о том, кто что делает и т. д. Наша обычная плата — десять рупий за столбец.
— К сожалению, это вопрос, совершенно незнакомый мне, — ответил Скотт, рассеянно смотря на карту Индии, висевшую на стене. — Это очень тяжело для Мартина, очень. Не знаю, что он будет делать с сестрой. Не знаю, черт возьми, что будут делать и со мной. У меня нет никакого опыта относительно голода. В первый раз слышу об этом. Что же, я назначен?
— О да. Вот телеграмма. Вас назначают на вспомогательный пункт, — продолжал Рэйнес, — где толпы жителей Мадраса мрут как мухи; один местный аптекарь и полпинты холерной микстуры на десять тысяч таких, как вы. Это происходит оттого, что вы не заняты в настоящее время. Призвали, кажется, всех, кто не работает за двоих. Хаукинс, очевидно, верит в пенджабцев. По-видимому, дело примет такой скверный оборот, какого ещё ни разу не было за последние десять лет.
— Тем хуже. Вероятно, завтра я получу официальное извещение. Я рад, что заглянул к вам. Теперь лучше идти домой и укладываться. Кто заменит меня здесь — вы не знаете?
Рэйнес перевернул пачку телеграмм.
— Мак-Эуан, — сказал он, — из Мурри.
Скотт рассмеялся.
— А он думал, что проведёт все лето в прохладном месте. Ему это будет очень неприятно. Ну, нечего разговаривать. Спокойной ночи.
Два часа спустя Скотт с чистой совестью улёгся на верёвочной койке в пустой комнате. Два потёртых чемодана из телячьей кожи, кожаная бутылка для воды, жестяной ящичек для льда и любимое седло, зашитое в чехол, были свалены в кучу у двери, а расписка секретаря клуба об уплате месячного счета лежала у него под подушкой. Приказ пришёл на следующее утро и вместе с ним неофициальная телеграмма от сэра Джемса Хаукинса, который не забывал хороших людей. В телеграмме он предлагал Скотту отправиться как можно скорее в какое-то неудобопроизносимое место в тысяче пятистах милях к югу, потому что там голод силён и нужны белые люди.
В самый раскалённый полдень явился розовый, довольно толстый юноша, слегка жаловавшийся на судьбу и голод, не дававшие отдохнуть хотя бы три месяца Это был заместитель Скотта — другой винт механизма, двинутый вслед за своим сослуживцем, услуги которого, как говорилось в официальном сообщении, «отдавались в распоряжение мадрасского правительства для исполнения обязанностей по борьбе с голодом до следующего распоряжения». Скотт передал ему находившиеся у него суммы, показал ему самый прохладный угол в конторе, предупредил его, чтобы он не проявлял излишнего усердия, и, когда наступили сумерки, уехал из клуба в наёмном экипаже со своим верным слугой Фезом Уллой и кучей безобразно наваленного багажа наверху, чтобы попасть на южный поезд, отходивший от станции, похожей на бастион с амбразурами. Жара, исходившая от толстых кирпичных стен, ударила ему в лицо, словно горячим полотенцем, и он подумал, что ему предстоит путешествовать по такой жаре, по меньшей мере, пять ночей и четыре дня. Фез Улла, привыкший ко всяким случайностям службы, нырнул в толпу на каменной платформе, а Скотт с чёрной трубкой в зубах дожидался, пока ему отведут купе. С дюжину туземных полицейских с ружьями и узлами протиснулись в толпу пенджабских фермеров, сейков-ремесленников, афридийских торговцев с жирными кудрями. Полицейские торжественно сопровождали чехол с мундиром Мартина, бутылки с водой, ящик со льдом и свёрток с постельным бельём. Они увидели поднятую руку Феза Уллы и направились к ней.