Труп
Шрифт:
Ашимова сидела, вся потрясенная этим взрывом душевной боли. Тут только она все поняла — поняла и то, что, произнося слова свои торжественным тоном, эта женщина делала над собой нечеловеческие усилия, чтобы выдержать роль, не выдать себя.
И не смогла.
В рыданиях, в изможденном трепетном теле металось перед ней горе всей жизни, бесповоротное чувство потери до сих пор любимого человека.
Не сердце чувственной любовницы билось перед ней в муках, а сердце матери, у которой отнимают самое дорогое детище.
— Анна Семеновна! Умоляю вас! Я не хочу, я не хочу!
Эти
Она схватила ими Струеву за плечи не то затем, чтобы привлечь ее к себе, не то затем, чтобы обнять.
Порыва нежности она не ощутила настолько, чтобы привлечь ее к себе, но на нее нашел почти ужас от того, на какое дело она так упорно и беспощадно шла.
Вот он, труп-то, не телесный, а труп женской души, такого же живого существа, как и она, неизмеримо больше любящего того человека, которому, быть может, нет особенного дела ни до одной из них.
— Простите!.. Я ничего!
Струева подняла свое лицо, все облитое слезами. Глаза ее скорбно замирали.
— Я ничего! Это — нервы! Все еще остатки болезни… Знаете, для нас, женщин, слезы — дешевый товар.
Ее поблеклые губы хотели было сложиться в улыбку. Она села опять на стул, застенчиво оправила ленты своей шляпки и провела платком по лицу.
Ашимова не находила в себе никаких слов; она слишком много пережила в эти десять минут.
X
Лужайка отдыхала от сильного дневного жара под тенями спустившегося перед закатом солнца.
На бревнах — новых, не прошлогодних — сидели опять Ашимова и ее приятель Крупинский. Она была в темном кретоновом платье, без шляпки, как дачница. Он одет почти так же, что и в прошлом июле, когда лесная тропинка завела их сюда, на эту самую лужайку.
Наружность Лидии Кирилловны изменилась — к выгоде ее. Овал лица сделался тоньше и цвет кожи менее ярок. Слишком пышный бюст принял более строгие очертания. В глазах не было задорного блеска. Они углубились в своих впадинах и казались больше.
Крупинский немного пополнел. Но в тоне его приятельского разговора с Ашимовой звучало что-то новое.
Вчера приехал он повидаться с нею, и они повели свою первую интимную беседу только сегодня, на прогулке в лес.
Она ему все рассказала, и когда они пришли сюда и сели, он уже знал, что ее ребенок умер, что Струев "пожинает лавры" в Ковент-Гардене и подписал уже ангажементы в Вену, Неаполь и Мадрид, по два месяца в каждом городе. Прокурор не проронил ни одного изречения, ни одной шутки. Его глаза грустно и вдумчиво взглядывали на Ашимову и тотчас же опускались.
— Вот какие дела, Крупинский, — начала она своим приятным, низковатым голосом, не утратившим грудной звучности после болезни. — Не хотите ли дать заключение?
— Зачем же так, Лидия Кирилловна?
Он почти смущенно отмахнулся правой рукой.
— Да что же все в лирическом тоне разливаться? Как видите, пророчество ваше сбылось. Я перешагнула через труп.
— Позвольте, мало ли что болтаешь!
— Нет, вы были правы! Только я перешагнула через труп собственного ребенка… Могла бы и через другой труп перешагнуть, через забитую душу той женщины… но не хочу.
— Почему же? — искренно вскричал он и приподнялся.
— Вы ли это мне говорите?
— Я, Лидия Кирилловна. В чем же вы можете себя упрекнуть теперь?
— Вы, стало, плохо слушали?
— Нет, превосходно!
— Я жертв не желаю, Крупинский. Он до сих пор ее идол… Такова женская доля. Но во мне, кажется, этого идолопоклонства нет. Он — ее дорогое чадо. Она надеется, что рано или поздно он вернется к ней и у него будет семья, у него будет мать, нянька, все, на что она способна для него и на что я неспособна.
— Вы?
— Нет, неспособна.
Ашимова провела по лбу рукой, и брови ее нервно сблизили свои концы.
— Зачем лгать самой себе? Я только воображала о себе многое. Смерть моего мальчика научила меня знать себя лучше. Да, живи он — я бы не отказалась быть женой Струева — для сына. И то, едва ли!
— Лидия Кирилловна!
— Едва ли, — повторила она с ударением. — Он бы и меня бросил, стало быть, и его покинул бы. Дать ему имя? Так ведь он был незаконный!
— Нынче стало легче вернуть права ребенку.
— Нет, я вряд ли бы пошла на это. Я хочу с совестью в ладу жить; всегда передо мной стоял бы призрак этой женщины… Как она тогда не выдержала и зарыдала, бросившись головой к ногам моим — такие минуты не забываются. Особенно когда страсть перегорела; а она перегорела.
— Однако… Явись он сюда, вот сейчас, вы бы кинулись к нему и пошли бы на все?
Не сразу ответила она.
— Не знаю… Вряд ли… Я ему — уже в тягость. Он меня зовет туда, но как? Для очистки совести. Да если бы я ему и по-прежнему нравилась — зачем я ему? Он идет полным ходом, и я для него обуза.
— Что вы говорите! Но вы пошли бы рука об руку!
— Я мечтала об этом. Голос у меня есть, но не Бог знает какой… Хорошо, если и в провинцию получу ангажемент. А уцепиться за него, чтобы он всюду меня таскал и, в виде подачки, выговаривал для меня места третьей конпримарии — я слишком горда. Что ж! Каюсь, гордость — мой коренной порок, но он, по крайней мере, удерживает от гадостей и унижений.
Горечь сложила ее губы, немного побледневшие, в усмешку.
— Вы не думайте, что во мне ревность, самолюбие говорят. До меня дошли слухи о его новых победах в Лондоне, об этой американке… с которой он пел в «Эрнани» с таким успехом. Нашлась какая-то добрая душа, анонимно прислала мне корреспонденцию, где есть прозрачный намек на то, что баритон и примадонна так искренно увлекаются на сцене, как могут только увлекаться взаимно любящие сердца. Есть и еще намек — на возможность свадьбы… Почему же нет?.. Крупинский, я не хочу говорить о нем дурно… У него такая уж натура: год — одно увлечение, следующий — другое. Неунывающий артист!.. Лучше я вам скажу про себя: настоящей, роковой любви к нему у меня нет… А ребенок наш умер! Стало… Остальное вы сами доскажете; вы в логике — первый мастер. Вы видите, я не рисуюсь, я — не в отчаянии… Буду жить, работать, за счастьем погожу гнаться. Обожглась! На первый раз довольно.