Тщеславие
Шрифт:
Рядом со мной притормозили и повели светскую беседу два подростка. Несмотря на довольно раннее время, они уже вовсю заправлялись пивом.
— Кто это там, Ходасевич? — спросил один другого, кивая в сторону Герцена.
— Сам ты Ходасевич! Это ж Герцен.
— Да… Странно. А прическа как похожа!
— Прическа! Ты сам прикинь, кто твоему Ходасевичу памятники ставить станет?
— А чем тебе Ходасевич не угодил? Он гор-раздо кр-руче Гер-рцена! — В середине фразы мальчик начал икать. — И й-его не б-будил н-никто!
— Когда этот памятник ставили, про твоего Ходасевича и не слышали ни фига! Совок
— Ну и ч-что? Вооб-бще эт-то к-как-то н-не л-логич-но. Инстит-тут им-мени Горь-рького, а пам-мят-ник Гер-рцену п-постав-вили — пожал плечами мальчик и, все еще продолжая икать, простер в сторону безучастного Герцена руку с полупустой бутылкой: — Гер-рцен, Гер-рцен! П-по-вер-рни-сь к-к л-лесу зад-дом, к-ко м-мне пер-редом!
— Надюшка, привет! Ты чего здесь стоишь? — послышалось у меня из-за спины. Я обернулась и увидела еще одного нашего прозаика — Валерку. Это был чуть ли не единственный прозаик с нашего потока, с которым я успела познакомиться довольно коротко. Он был весел, шумен и общителен, а посему дружил со всеми своими однокурсниками, и в ответ все дружили с ним.
— Да я с работы только что. А наш семинар, оказывается, через два часа. Домой неохота, дочка все равно отдохнуть не даст. Вот и стою, дожидаюсь. Может, еще кто пораньше приедет.
— Чего так стоять, к нам пошли. У нас мастер — мировой мужик! И гостей любит. Посмотришь, как прозаики занимаются! — пригласил Валерка. Я с радостью согласилась. На семинаре у прозаиков я могла с легкостью найти то, чего ни за какие деньги не отыскала бы у нас во дворе, — обыкновенный стул.
Мы с Валеркой плюхнулись на первую парту прямо перед кафедрой. В аудиторию влетел мастер. Он ощутимо куда-то торопится.
— Рассаживайтесь, рассаживайтесь, — подгонял он студентов, стремительно перемещаясь между рядами и раздавая каждому по нескольку листочков желтоватой бумаги. Потом взбежал на кафедру: — Ну что, готовы?
Студенты в ответ вразнобой закивали головами.
— Значит, так. Тут у ректора неожиданно организовалось заседание. Так что сегодня у нас будут практические занятия. Листочки у всех есть? Отличненько! На все про все — полтора часа. Первый вариант — перевоплощения. Представьте, что вы… муха. А второй… Что бы вам такое дать-то? Ну… Скажем… Лабиринт. Да, лабиринт… Вы — заблудились. Объем — не больше трех страниц.
Мастер сгреб со стула свой дипломат, прощальным взглядом окинул аудиторию и выскочил за дверь так же стремительно, как и появился.
— И что же мне теперь делать? — поинтересовалась я у Валерки.
— Тебе листочки дали?
— Да. Но я же в гостях.
— Ну и что? У нас гости вместе со всеми занимаются. Традиция такая. Так что придется писать, девушка! — Валерка почесал своей обгрызенной шариковой ручкой в затылке и начал записывать что-то, больше не обращая на меня внимания. Я покряхтела еще пару минут, соображая, что бы такое изобразить, а потом, делать нечего, последовала Валеркиному примеру.
Ему досталась муха, мне — лабиринт.
Мастер вернулся ровно через полтора часа, как и обещал. Он уже был абсолютно спокоен, его движения были размеренны и исполнены чувства собственного достоинства. Он пристально оглядел студентов. В аудитории стоял неравномерный гул. Кто-то еще дописывал свой этюд, кто-то уже, развалясь, трепался с соседом по парте, кто-то читал книгу.
— Ну как? Все успели? — спросил мастер.
С парт вразнобой понеслось «да», «нет».
— Замечательно. Сейчас будем читать. Начнем… Прямо с первой парты и начнем. — Мастер опустил глаза на нашу с Валеркой парту и заметил наконец меня. — О, да у нас гости! — сказал он, потирая ладонь о ладонь. — Вы тоже писали?
Я кивнула.
— Вот с гостей и начнем! Выходите на кафедру и — вперед!
Прилюдные чтения всегда давались мне с трудом, заставить меня «выступить перед публикой» можно было только под наркозом, причем общим.
— А можно я с места прочту? — робко спросила я.
— Что ж, валяйте, если вам так удобнее, — милостиво согласился Валеркин мастер, и я начала:
— «Постскриптум к теме лабиринта.
Каждый человек понимает любовь по-своему, существуют многие-многие тысячи ее определений. Когда я училась в шестом классе, мы с подружками эти определения даже коллекционировали. У любой из нас был свой блокнотик, оформленный один другого пестрее и, если можно так выразиться, витиеватее, где все эти коллекционные изречения и записывались. Автор указывался редко — лишь в тех случаях, когда юная хозяйка блокнота имела о нем хоть смутное (и отнюдь не всегда правильное) представление. Начиналось все с элементарного:
Любовь — солома, сердце — жар, Еще минута, и пожар! Родители — огнетушители.Или вот так:
«Любовь — это мученье?» — сказала обезьяна, целуя ежика.
Дальше шло что-нибудь более серьезное, например: «Любовь — это зубная боль в сердце».
Тему любви развивал кто как мог, дополняя свою коллекцию все новыми цитатами, крылатыми выражениями или просто расхожими бульварными фразочками. Иногда записи чуть сбивались с раз и навсегда намеченного курса. Это зависело прежде всего от окружения начинающей девушки. И поскольку я росла в «закрытом» военно-морском гарнизоне, который был со всех сторон обставлен казармами разных в/ч, полным-полными тоскующих по женской ласке юных матросиков, чаще всего эти записи приобретали военно-морские оттенки типа: «Любить матроса — это гордость, а ждать матроса — это честь!»
И рядом — шариковой ручкой нарисованное сердце, пронзенное якорным крюком. А следом совсем уж не девичье: «Вино — враг для матроса, но матрос не боится врагов!»
Блокнотами гордились, ими обменивались, их брали почитать, с них списывали лучшие цитаты. Там, в этих девичьих блокнотах, спокойно уживались Марина Цветаева и Эдуард Асадов, и припевки модной песенки какого-нибудь «Ласкового мая», и Александр Сергеевич Пушкин. Стихи самопальные переплетались с классикой. Но это не было пошло, честное слово! Во всех этих, на взрослый взгляд странных, сочетаниях читалось свое очарование — сквозь строчки проглядывал краешек души будущей женщины.