Туча
Шрифт:
– Не все одинаково приемлемо в новых ритуалах. Но сложность работы не пугает подлинных энтузиастов.
– Папа, – говорит вдруг Ирма обыкновенным голосом. – Пойдем с нами. Это так просто.
И они, больше не взглянув на него, легким шагом идут дальше к Туче. Несколько мгновений он смотрит им вслед, а затем бросается, охваченный жаждой схватить, остановить, оттащить. И вдруг вселенная вокруг него взрывается лиловым огнем.
Он видит зеленую равнину под ясным синим небом, и купы деревьев, и какую-то старую полуразвалившуюся часовню, замшелую и опутанную плющом, и почему-то идет снег крупными
И какой-то вкрадчивый полузнакомый голос шепчет ему на ухо:
– Как ты думаешь, что это такое? Что ты видишь перед собой?
– Я вижу свою дочь.
– А еще что ты видишь? Расскажи, расскажи нам, это очень интересно.
– По-моему, она повзрослела… Красивая стала девушка.
– Рассказывай, рассказывай!
– Циприан… Хорошая пара.
Голос становится назойливым и крикливым.
– Говори! Говори, Нурланн! Что ты видишь? Говори!
Видение светлого мира исчезает, заволакивается тьмой, и в этой тьме возникает лицо Бруна, мокрое, свирепое, огромный орущий рот, раскачиваются в электрическом свете блестящие штыри антенн…
– Говори, Нурланн! Говори! Говори, скотина!
Ранним утром в номер Нурланна врываются Лора и Хансен. Нурланн, измученный событиями прошлой ночи, спит одетый: как пришел накануне, как повалился на кушетку в чем был, так и заснул, словно в омут провалился.
Лора и Хансен набрасываются на него и ожесточенно трясут.
– Нурланн, боже мой, сделай что-нибудь! – стонет Лора. – Ирма ушла, оставила записку, что никогда не вернется… Боже, за что мне это? За какие грехи?
– Нурланн, надо что-то делать, – хрипит мучительно трезвый Хансен. – Дети ушли! Все! В городе не осталось ни одного ребенка. Да черт же тебя возьми, проснись же! Пьян ты, что ли?
Нурланн садится на кушетке. Он и в самом деле словно пьяный: его пошатывает, глаза не раскрываются, лицо опухло, волосы встрепаны и слиплись.
– Я боюсь, Нурланн, – ноет Лора. – Сделай что-нибудь! Я ничего не понимаю… Почему, за что?
– Сволочи! – хрипит Хансен, бегая по комнате. – Сманили детей! Но это им не пройдет. Хватит, кончилось мое терпение. Кончилось! Да поднимайся же ты, нашел время дрыхнуть!
– Ну хорошо, хорошо… – бормочет Нурланн, растирая лицо ладонями. – Сейчас. Дайте штаны надеть. Где здесь у меня штаны? А! Да что случилось-то, в самом деле? – Он грузно поднимается на ноги. – Что вы раскудахтались?
– Дети ушли из города! – орет Хансен. – Увели наших детей!
Когда пятьдесят лет назад детей уводили из города, это было так. Тянулась бесконечная серая колонна. Дети шли по серым размытым дорогам, шли спотыкаясь, оскальзываясь и падая под проливным дождем, шли согнувшись, промокшие насквозь, сжимая в посиневших лапках жалкие промокшие узелки, шли маленькие, беспомощные, непонимающие, шли плача, шли молча, шли оглядываясь, шли, держась за руки и за хлястики, а по сторонам дороги вышагивали мрачные черные фигуры как бы без лиц – железные отсвечивающие каски, руки, затянутые в черные перчатки, лежали на автоматах, и дождь лил на вороненую сталь,
– Чепуха! – говорит Нурланн, тряся головой и зажмуриваясь. – Это совсем не то…
– Да очнись ты, черт тебя подери! – орет Хансен. – Их Туча заманила! Туча их сожрала, ты понимаешь?
– Погоди, – говорит Нурланн. – Надо без паники. Погоди.
– У тебя оружие есть? – спрашивает Хансен. – Пистолет какой-нибудь, автомат… Хоть что-нибудь?
– Какое оружие, дурак, – огрызается Нурланн. – При чем здесь оружие?
Лимузин Нурланна с трудом пробирается между брошенными как попало многочисленными автомобилями. За рулем Нурланн, рядом с ним истерически рыдающая, вся перемазанная расплывшейся косметикой Лора, на заднем сиденье озверелый Хансен.
Дальше ехать невозможно, и все они выбираются наружу. Кажется, весь город собрался здесь, плотно закупорив проспект Реформации, он же Дорога чистых душ. Тысячи людей, мокрых, жалких, растерянных, озлобленных, недоумевающих, плачущих, кричащих, с закаченными в обмороке глазами, оскаленных. Утонувшие в толпе автомобили – роскошные лимузины, потрепанные легковушки с брезентовым верхом, грузовики, автобусы, автокран, на стреле которого сидят несколько человек. И льет дождь. Да такой, какого Нурланн не видел никогда в жизни, он даже не представлял себе, что бывают такие дожди, – тропический ливень, но не теплый, а ледяной, пополам с градом, и сильный ветер несет его косо, прямо в лица, обращенные к еле видной черноте впереди, к мутным медленным лиловым вспышкам.
Толпа кричит, плачет, стонет, угрожает:
– Господи, за что? В чем согрешили мы, господи?
– Идиоты! Слюнтяи! Давным-давно надо было их за ухо – и вон из города! Говорили же умные люди…
– В чем отказывали? Чего для них жалели? От себя кусок отрывали, босяками ходили, лишь бы их одеть-обуть…
– Сим, меня сейчас задавят! Сим, задыхаюсь! Ох, Сим…
– Пустите меня! Да пустите же вы меня! У меня дочка там!
– Они давно собирались, я видела, да боязно было спрашивать…
– Муничка! Муничка! Муничка мой! Муничка!
– Да что же это, господа? Это же безумие какое-то! Надо же что-то делать!
– Да я его в жизни пальцем не тронула! Я видела, как вы своего-то ремнем гоняли. А у нас в доме такого и в заводе не было.
– В кр-р-ровь! Зубами рвать буду!
– Да-а, видно, совсем мы дерьмом стали, если родные дети от нас в эту Тучу ушли… Да брось ты, сами они ушли, никто их не притягивал…
– Муничек мой! Муничка!
– Надо телеграмму господину президенту! Десять тысяч подписей – это вам не шутка!
– Это мои дети, господин хороший, я их породил, я ими и распоряжаться буду, как пожелаю. Извольте их мне вернуть!
И тут раздался Голос. Он как шелестящий гром. Он идет со всех сторон сразу, и он сразу покрывает все остальные звуки. Он раздается как бы в мозгу у Нурланна, но тут же замирает и затихает вся толпа. Голос спокоен и даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышится в нем, безмерная снисходительность, будто говорит кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к надоевшей толпе, говорит через плечо, оторвавшись на минутку от важных забот ради этой раздражившей его, наконец, пустяковины.