Тук Тукыч
Шрифт:
Ласточки над рекой
Кончились пороги на Бии. Начались широкие плёсы, длинные тихие перекаты. Река стала спокойнее.
По берегам уже не было видно кедров: тайга осталась позади. Зато чаще стали встречаться прозрачные берёзовые рощи. И почти над каждым плёсом непременно склонялись кудрявые вётлы.
В зарослях черёмухи появились спелые ягоды. Словно облитые чёрным блестящим лаком, они так и манили к себе. Они крупные, немного вяжут во рту и сладкие, и недаром зовут их «алтайским виноградом».
Часами я пропадал
За тайменями же почти не охотился: они надоели. Уха из них казалась сладкой, жареные куски — липкими и мягкими. И, если таймень попадался, я пересыпал его солью, заворачивал в тряпку, потом подсушивал на солнце, и получалась вкусная солоноватая тёша: она так и таяла во рту, словно самая дорогая нежно-розовая сёмга.
Утром и вечером я не раз наблюдал, как носились по плёсу — «жировали» таймени. Ловкие, сильные, они хватали и мелких рыбёшек, и лягушек, и мышей, и жуков. Бросил я окурок, так к нему подплыл таймешка: наподдал его носом и недовольно хлестнул хвостом!
В одном таймене я нашёл белочку в намокшей и грязной коричневой шубке. Видимо, хотела белочка переплыть Бию, а прожорливый хищник её подкараулил.
Но уж очень хотелось мне поймать тайменя, который охотился за ласточками.
Береговые ласточки день за днём резвились над плёсом. Они ловили мошек и иногда касались воды раскрытым клювом, оставляя за собой маленькие круги на поверхности.
Подлетала ласточка к воде, и сейчас же рядом с ней раздавался оглушительный всплеск. Промахнувшись, таймень иной раз выскакивал из воды и плюхался бревном обратно. Таких я ещё не лавливал: голова — как у телёнка, хвост — как большая лопата.
Одна ласточка зазевалась, и таймень проглотил её.
Стая береговушек заметалась над рекой, унылым писком оплакивая свою подружку.
Я сбегал за спиннингом и начал стегать по Бии тяжёлой тёмной блесной.
Таймень жировал то слева, то справа, и мне никак не удавалось подбросить ему приманку под самый нос.
Так прошло больше часа. У меня уже заныли плечи от усталости.
А таймень всё же взял блесну. Он сжал её, будто тисками, и понёсся, как трамвай. Белой струной побежала вслед за ним леска. Катушка засвистела. Я надавил на неё ладонью: на коже большого пальца появился ожог. Ещё миг, леска кончится, таймень рванёт — и всё пропало!
Но он дошёл до омута и залёг на дне.
Я позвал его — резко дёрнул удилищем. Он не поддался, а кинулся вверх по реке. Потом выскочил на поверхность, встал на хвост и так потряс головой, словно собака, когда её пчела ужалит в нос.
Вернувшись в омут, таймень залёг в другом месте, чуть дальше и затащил меня в воду. Я стоял по пояс в реке, совершенно забыв о холоде, и тянул, тянул, дёргал. Таймень уступил мне, сдвинулся и на катушке обозначились первые витки мокрой лески. Я нажал, таймень напрягся. Пришлось сдать ему весь запас лески. Так мы и боролись: я — к себе, он — к себе.
Но спиннинг — чудесная
Прошёл ещё час в напряжённой борьбе, и таймень пришёл ко мне — чёрный, как морёный дуб, пролежавший на дне реки тысячи лет, с огненным хвостом и фиолетовыми пестринами.
Последние метры он тащился на боку, ощерив страшную зубатую пасть.
Мокрый и грязный, я еле-еле выволок его на траву, лёг рядом. И такая взяла меня усталость, что я не мог даже пошевелить рукой.
Таймень засыпал, и яркие краски на нём блёкли. Он словно полинял, выцвел и ещё больше напоминал короткую и толстую дубовую чурку.
А над рекой резвились и щебетали ласточки, весёлой стаей делая круги надо мной.
И я мог думать, что они поют песенку для меня: ведь это я убрал с плёса зубатое чудовище, которое так ловко охотилось за ними.
Старый добрый Ларька
Однажды я спросил у Кардымова, нет ли у него свободной лошади. Мне хотелось поехать на ферму пятнистых оленей в Арбойту.
— Это мы устроим. На конюшне Ларька стоит. На нём и поедем в ходке.
— Как это в ходке?
— Ну, в тарантасе. Кузов — большая корзина, и на рессорах.
Он запряг Ларьку в тарантас, и мы поехали на ферму.
Торной дорогой у подножия сопки на широкой равнине, усеянной ромашками, мы ехали часа полтора. Потом выбрались на перевал, и Ларька помчался под уклон в красивом бору, где стояли старые, в два-три обхвата лиственницы.
Слева, вдоль ручья, деревья погибли, и вековые великаны, ещё с зелёной, живой хвоей, валялись на земле: три дня назад здесь пронеслась буря и вырвала их с корнем.
Кардымов остановил Ларьку, начал вздыхать: он был в отъезде и ещё не знал, что тут наделал злой ветер.
— Ай-ай-ай! — приговаривал он. — Не успели сюда табун перегнать, какое пастбище загажено! Пилить, пилить надо деревья. При такой жаре да сырости мигом погниют ветки. Вишь ты! — толкнул он меня локтем.
На поваленной лиственнице, возле корней, металась рыжая белочка и грозно цыкала на суслика. А он сидел на земле с большой веткой в зубах и тревожно оглядывался на нас.
— У белочки гнездо тут, вот она, бедняга, и боится, что суслик обидит маленьких. Значит, буря и ей вреда наделала. Ай-ай-ай! — И он уже забыл и о белке и о суслике, встал на сиденье и начал пересчитывать сбитые деревья. — Сотни две пало, не меньше. Вот беда! — И крикнул: — Но, Ларька, но!