Тургенев без глянца
Шрифт:
«М. г. Перед самым моим отъездом из Петербурга я узнал, что вы распространили в Москве копию с последнего вашего письма ко мне, причем называете меня трусом, не желавшим драться с вами, и т. д. Вернуться в Тульскую губ. было мне невозможно, и я продолжал свое путешествие. Но так как я считаю подобный ваш поступок, после всего того, что я сделал, чтобы загладить сорвавшееся у меня слово, – и оскорбительным, и бесчестным, то предваряю вас, что я на этот раз не оставлю его без внимания и, возвращаясь будущей весной в Россию, потребую от вас удовлетворения. Считаю нужным уведомить вас, что я известил о моем намерении моих друзей в Москве для того,
Вот и выйдет, что сам я посмеивался над дворянской замашкой драться (в Павле Петровиче), и сам же поступлю, как он… Но, видно, так уже было написано в книге судеб.
Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:
Лев Николаевич написал ему, что это так смешно и глупо вызывать драться через 8 месяцев, что я на это могу ответить вам тем же презрением, как и прежде, а если вам нужно себя оправдать перед публикой, то посылаю вам другое письмо, которое можете показывать кому хотите. В письме этом Лев Николаевич писал: «Вы мне сказали, что вы меня ударите по роже, а я отказался драться».
Письмо это было написано под влиянием чувства, что если у Тургенева нет личной настоящей чести, а нужна честь для публики, то вот ему для этого это письмо; но что Лев Николаевич стоит выше этого и мнение публики презирает. И на это Тургенев сумел быть слаб. Он отвечал, что считает себя удовлетворенным.
Павел Васильевич Анненков:
Оказалось, что вся история о письме и весь слух об изворотливости и трусости Ивана Сергеевича суть не более, как произведения фантазии чьего-то досужего ума.
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма П. В. Анненкову. С.-Петербург, 26 октября (7 ноября) 1861 г.:
Я получил от Л. Н. Толстого письмо, в котором он объявляет мне, что слух о распространении им копии оскорбительного для меня письма есть чистая выдумка, вследствие чего мой вызов становится недействительным, – и мы драться не будем, чему я, конечно, очень рад.
Павел Васильевич Анненков:
Так и кончилось дело, которому и начинаться не следовало бы. Полное примирение между врагами произошло за год или за два до смерти одного из них, и притом произошло по письму гр. Л. Н. Толстого. <…> Тургенев сохранял до последнего дня своего воспоминания о нем как о трогательнейшем сердечном вопле человека, призывающего старые, простые, дружеские связи и сношения.
«Необыкновенная история» с Иваном Александровичем Гончаровым
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «Необыкновенная история»:
Еще с 1855 года я стал замечать какое-то усиленное внимание ко мне со стороны Тургенева. Он искал часто бесед со мной, казалось, дорожил моими мнениями, прислушивался внимательно к моему разговору. Мне это было, конечно, не неприятно, и я не скупился на откровенность во всем, особенно в своих литературных замыслах. Особенно прилежно он следил, когда мне случалось что-нибудь прочитывать.
Так, например, раздавая по журналам главы из своих путевых записок, я имел обыкновение прочитывать то, что было готово, нескольким человекам. Тургенева я не хотел обременять чтением этих легких описаний, однако он, как помню, узнав, что я буду читать какую-то главу у Майкова, приехал туда. Словом, он очень следил за мной – и это сближало меня с ним, так что я стал поверять ему все, что ни задумаю. И вот однажды, именно в 1855 году, он пришел ко мне на квартиру (в доме Кожевникова, на Невском проспекте, близ Владимирской) и продолжал, молча, вслушиваться в мои искренние излияния, искусно расспрашивать, что и как я намерен делать. («Обломова» написана была первая часть и несколько глав далее. Он уже знал все это подробно.) Я взял – да ни с того, ни с сего, вдруг и открыл ему, не только весь план будущего своего романа («Обрыв»), но и пересказал все подробности, все готовые у меня на клочках программы сцены, детали, решительно все, все. «Вот что еще есть у меня в виду!» – сказал я.
Он слушал, неподвижно, притаив дыхание, приложив почти ухо к моим губам, сидя близ меня на маленьком диване, в углу кабинета. Когда дошло до взаимных признаний Веры и бабушки, он заметил, что «это хоть бы в роман Гете». <…>
Я рассказывал, как рассказывают сны, с увлечением, едва поспевая говорить, то рисуя картины Волги, обрывов, свиданий Веры в лунные ночи на дне обрыва и в саду, сцены ее с Волоховым, с Райским и т. д., и т. д., сам наслаждаясь и гордясь своим богатством и спеша отдать на поверку тонкого, критического ума.
Тургенев слушал, будто замер, не шевелясь. Но я заметил громадное впечатление, сделанное на него рассказом. <…>
В 1857 году я поехал за границу, в Мариенбад, и там взял курс вод и написал в течение семи недель почти все три последние тома «Обломова», кроме трех или четырех глав. (Первая часть была у меня написана прежде.) В голове у меня был уже обработан весь роман окончательно – и я переносил его на бумагу, как будто под диктовку. Я писал больше печатного листа в день, что противоречило правилам лечения, но я этим не стеснялся.
С какою радостью поехал я со своею рукописью в Париж, где знал, что найду Тургенева, В. П. Боткина, и нашел еще Фета, который там женился на сестре Боткина.
Я читал им то или другое место, ту или другую главу из одной, из другой, из третьей части – и был счастлив, что кончил.
Тургенев как-то кисло отозвался на мое чтение. «Да, хоть и вчерне, а здание кончено, стоит!» – сказал он почти уныло, чем несколько удивил меня. <…>
Надо заметить, что во все это время, с 1855 по 1858 и 1859-й годы, Тургенев продолжал писать свои миниатюрные записки охотника и повести, кажется, «Ася», «Фауст», «Муму» и т. п., все, по большей части, прелестно рассказанные, обделанные, с интересными, иногда поэтическими деталями, например, описание Рейна в «Асе» и т. п. Но от него все ждали чего-то крупного, большого, и в литературе, и в публике!
А у него ничего большого не было и быть не могло. Он весь рассыпался на жанр. Таков род его таланта! Однажды он сам грустно сознался в этом мне и Писемскому. «У меня нет того, что у вас есть обоих: типов, характеров, т. е. плоти и крови!» И в самом деле, у него кисти нет, везде карандаш, силуэты, очерки, все верные, прелестные! И чем ближе к сельской природе средней полосы России, чем ближе к крестьянскому, мелкопомещичьему быту, тем эти очерки живее, яснее, теплее! Тут он необычайный художник, потому что рисует с натуры, свое, знаемое ему и им любимое! <…>