Тургенев
Шрифт:
«Матушка, дети мои! Простите меня! И ты, о Боже, прости меня, ибо гордыня, этот смертный грех, была всегда моим грехом».
Полине Виардо Тургенев сообщал:
«С прошлого вторника у меня было много разных впечатлений. Самое сильное из них было вызвано чтением дневника моей матери... Какая женщина, друг мой, какая женщина! Всю ночь я не мог сомкнуть глаз. Да простит ей Бог все... Но какая жизнь...
Право, я совершенно потрясен. Да, да, мы должны быть добры и справедливы, хотя бы для того, чтобы не умереть так, как она...»
Со смертью матери на Тургенева обрушились незнакомые и чуждые ему хозяйственные хлопоты. Раздел наследства был произведен с большими уступками в пользу брата. Одно условие Тургенев выговаривал —
Войдя в законное владение имением, Тургенев распустил значительную часть дворовых на свободу, а пожелавших крестьян перевел с барщины на оброк. Он «всячески содействовал общему освобождению» и крестьянам, желающим откупиться на волю, уступил пятую часть установленной в те годы выкупной суммы; за усадебную землю он не брал ничего, безвозмездно передавая ее в собственность крестьянам. На большее Тургенев не решился не только из соображений личной, материальной выгоды. В очерке «Хорь и Калиныч» умный и хозяйственный мужик так отвечает на вопрос охотника, почему он не хочет откупиться от своего барина:
— Попал Хорь в вольные люди, — кто без бороды живет, тот Хорю и набольший.
Крестьянин в тех условиях, лишаясь покровительства помещика, попадал в кабальную зависимость от «безбородой» чиновничьей братии, которая набрасывалась на вольного мужика и разоряла его своими поборами. Выстоять перед нею мог лишь очень состоятельный крестьянин, скопивший большой капитал и записавшийся в купцы.
Заведовать хозяйственными делами Спасского сам Тургенев не решался. Он пригласил для этого управляющего. Н. Н. Тютчева, человека с университетским образованием, близкого к кружку писателей журнала «Современник».
Получив известную свободу и независимость, Тургенев мог теперь жить более широко. Как человек гостеприимный и хлебосольный, он часто устраивал в Москве обеды для знакомых артистов и писателей: в уютном доме на Остоженке бывали Щепкин и Садовский, Грановский и братья Аксаковы. На продолжавшиеся споры западников со славянофилами Тургенев смотрел с широкой и терпимой точки зрения, считая, что в своих суждениях обе стороны страдают партийной узостью и ограниченностью.
Современники вспоминали, например, один характерный эпизод о поведении Тургенева в кружке Грановского. Только что в славянофильском «Москвитянине» вышла статья Аполлона Григорьева о комедиях Островского. Критик заявлял в ней, что «новое слово Островского есть самое старое слово — народность». Грановский в обществе единомышленников погрузился в чтение этой статьи.
— Полно вам заниматься болтовней «молодой редакции», — заметил ему кто-то, — присядьте-ка лучше к нам для беседы.
— Нет, господа, — отвечал он, — дайте дочитать! Это до того глупо, что даже становится интересным.
— А вы, Тургенев, об этой статье какого мнения?
— Мне она нравится, — отвечал Иван Сергеевич.
В Москве в 1850–1851 годах друзья часто встречали Тургенева с томиком «Опытов» Мишеля Монтеня, крупнейшего французского писателя и мыслителя эпохи Возрождения. Тургенев восхищался его сочинениями, часто цитировал их и всячески пропагандировал в кругах московских западников и славянофилов.
Увлечение Монтенем было знаменательным. В эпоху бескомпромиссной, доходившей до фанатизма борьбы между партиями гвельфов и гибеллинов во Франции XVI века Мишель Монтень придерживался золотой середины, не примыкая ни к одной из них. Он оставался сторонником спокойствия, нравственного равновесия, ясности человеческого духа, решительным противником любых завершенных идеологических и философских систем. В век энтузиазма и борьбы страстей он ухитрялся сохранять позицию спокойного наблюдателя, не впадающего ни в одну из крайностей, принципиально враждебного любому догматическому озлоблению.
Монтень был умеренным скептиком как во взгляде на людей,
Тургенев многое взял у Монтеня, за исключением, может быть, его эпикуреизма. Монтень видел в эгоизме естественное и необходимое для человеческого счастья качество. Если человек будет принимать интересы других так же близко к сердцу, как свои собственные, — прощайте счастье и душевное спокойствие. Тургеневу было чуждо отрицание нравственного долга, стремление поставить добродетель в зависимость от собственного душевного комфорта. Но желание Монтеня уйти от фанатизма и крайностей вызывало у русского писателя искреннее сочувствие. И как для Монтеня положение между двумя враждебными партиями становилось все более и более невыносимым, а умеренность делала его подозрительным обеим сторонам (гибеллинам он казался гвельфом, а гвельфам гибеллином), — так и Тургенев вызывал естественное недоумение и у славянофилов, и у западников, а в конечном счете — у всех.
До поры до времени тургеневские приятели более или менее терпеливо сносили эту особенность его характера. В какой-то мере она отвечала внутренней, не всегда осознанной, но существовавшей тогда потребности единения всех думающих людей. В эпоху «мрачного семилетия» живая мысль находилась под мощным давлением цензуры и Третьего отделения. Она преследовалась и губилась на корню при каждом удобном случае. А это способствовало относительной консолидации всех жизнеспособных общественных сил. Перед лицом консервативной политики Николая I они охотнее прощали друг другу разногласия и чаще шли на союз.
Но чем сильнее обострялись общественные конфликты, тем более нетерпимо относились разные круги русского общества к тургеневской позиции, пока на гребне 1860-х годов писатель волею судеб не оказался вынесенным за пределы России волною общественного подъема и беспощадной межпартийной борьбы.
Но это произошло позднее, а пока в доме Тургенева царила любезная его сердцу артистическая атмосфера. Пока широта тургеневских воззрений еще удерживала противоположные, враждующие группы в относительном единстве и взаимопонимании. Особенно восхищали гостей дома на Остоженке юмористические сцены из народной жизни в неподражаемом исполнении Прова Садовского. Историк Иван Егорович Забелин увлекал рассказами о древней Москве, о быте русских царей. В его рассказах история ощущалась в бытовых деталях и подробностях, в особенностях русского домостроительства, в семейных традициях и нравах. Тургеневу-писателю такие рассказы давали больше материала для художественных образов, чем чтение официальных исторических трудов. «Выводы науки, даже события современной жизни, — говорил Забелин, — с каждым днем все более раскрывают истину, что домашний быт человека есть среда, в которой лежат зародыши и зачатки его развития и всевозможных явлений его жизни, общественной и политической или государственной. Это в собственном смысле историческая природа человека, столь же сильная и столько же разнообразная в своих действиях, как и природа его физического существования».
В это время Тургенев впервые испытал успех как драматический писатель. На сцене Малого театра был поставлен «Холостяк». В письме к Полине Виардо Тургенев сообщал: «Третьего дня я... присутствовал на представлении моей комедии. Публика приняла ее очень горячо; особенно третий акт имел чрезвычайно большой успех. Сознаюсь, это приятно. Щепкин был великолепен, полов правды, вдохновения и чуткости... Но как поучительно для автора присутствовать на представлении своей пьесы! Что там ни говори, но становишься публикой, и каждая длиннота, каждый ложный эффект поражает сразу, как удар молнии».