Тускуланские беседы
Шрифт:
— За кого ты меня считаешь, скажи на милость? Не настолько же я спятил, чтобы во все это верить.
— Так ты в это не веришь?
— Нисколько.
— Плохо тогда твое дело!
— Почему?
— Потому что я мог бы на все это возразить очень даже красноречиво.
(11) — Конечно, тут это мог бы и всякий! Велик ли труд опровергать дикие выдумки поэтов и художников?
— Однако же рассуждениями против них заполнены целые книги философов.
— И зря. Какого глупца могло бы все это смутить?
— Тогда значит, если в загробном мире нет несчастных, то в загробном мире и вовсе никого нет?
— Конечно,
— Где же тогда те, кого ты именуешь несчастными? Какое место в мире занимают они? Ведь если они существуют, должны же они где-нибудь быть.
— А я так понимаю, что они — нигде.
— То есть они не существуют?
— Да, они не существуют, но потому-то они и несчастны, что не существуют.
(12) — Ну, по мне, так уж лучше бояться Цербера, чем так непоследовательно рассуждать.
— Почему же непоследовательно?
— Потому что ты говоришь, что они не существуют, и в то же время — что они существуют. Где же твой здравый смысл? Ведь утверждая, что они несчастны, ты признаешь, что они существуют, хотя и говоришь, будто они не существуют.
— Нет, я не настолько глуп, чтобы это иметь в виду.
— Тогда что же ты имеешь в виду?
— Я хочу сказать, например, что несчастен Марк Красс, которого судьба лишила стольких его богатств, несчастен Гней Помпей, который лишился своей великой славы, несчастны все, кому не дано более видеть света.
— Ты опять возвращаешься к тому же. Если все они несчастны — значит, они еще существуют; а ты говорил, что мертвые перестают существовать. Если они перестали существовать, то их нет, а если их нет, то они не могут быть несчастны.
— Как видно, я неправильно выразил мою мысль: само несчастие, по-моему, в том и состоит, что ты существовал и вот уже не существуешь.
(13) — Как? Неужели это еще хуже, чем совсем не существовать? Ведь получается, что и те, кто еще не рожден, уже несчастны, ибо не существуют, и мы сами, еще нерожденные, были несчастны, ибо нам предстояло умереть и стать несчастными после смерти. Вот беда, что я никак не припомню, был ли я несчастен до рождения; если у тебя память получше, то скажи, не припоминаешь ли ты?
— Ты шутишь так, словно я не мертвых назвал несчастными, а неродившихся!
— Именно это ты и сказал.
— Да нет же: я сказал, что несчастие — в том, чтобы существовать и вдруг перестать существовать.
— Опять ты не замечаешь противоречия! Разве не противоречие — говорить, что тот, кого нет, несчастен, или счастлив, или каков бы то ни было? Разве, глядя на склепы Калатинов, Сципионов, Сервилиев, Метеллов за Капенскими воротами, ты думаешь, что все эти усопшие несчастны?
— Раз уж ты стараешься поймать меня на слове, я скажу так: они не вообще несчастны, а несчастны только потому, что не существуют.
— То есть ты не говоришь: «Марк Красс — несчастен», а говоришь «Несчастный Марк Красс!» — и только?
— И только.
(14) — Но ведь все равно: что бы ты ни заявлял таким образом, ты неизбежно заявляешь, что нечто или существует, или не существует! Или тебе не довелось даже пригубить диалектики? Первое ее правило (ἀξίωμαпо-гречески; сейчас мне хорош и такой перевод, а если найдется лучше, то воспользуюсь и другим): всякое высказывание есть то, что или истинно или ложно.
— Ладно, я согласен, кто мертв — тот не несчастен; ты добился-таки, чтоб я признал: кто не существует, не может быть несчастен. Ну а мы, те, кто живем, чтобы умереть, — разве мы не несчастны? Возможна ли в жизни радость, когда денно и нощно приходится размышлять, что тебя ожидает смерть?
(15) — Напротив! Да понимаешь ли ты сам, насколько облегчаешь ты тяжесть горькой нашей людской доли?
— Как это?
— А вот как. Если бы и в смерти мертвые были несчастны, то над жизнью нашей царило бы бесконечное и вековечное зло; теперь же я вижу тот предел, достигнув которого, можно уже более ничего не бояться. Право, мне кажется, что ты вторишь мысли Эпихарма [11] , писателя умного и остроумного, как все сицилийцы.
11
Философ и комедиограф V в. до н. э., был знаком римлянам по посвященному ему сочинению Энния.
— Что это за мысль? Я не слыхал о ней.
— Постараюсь сказать ее тебе на нашем языке: ты ведь знаешь, что я так же не люблю перебивать греческой речью латинскую, как и латинской греческую.
— И совершенно правильно. Но какую же мысль высказал Эпихарм?
— Мертвым быть — ничуть не страшно, умирать — куда страшней.
— Да, я догадываюсь, как это будет по-гречески. Но что же? Ты заставил меня признать, что мертвые несчастны быть не могут; заставь теперь признать, что и обреченные на смерть тоже не несчастны!
(16) — О, это не составит труда; но «нет, стремлюсь я к большему».
— Как это не составит труда? И что это за «большее»?
— А вот что. Ведь если после смерти нет никакого зла, то и сама смерть не есть зло, так как тотчас за нею наступает посмертность, в которой, по твоим же словам, нет никакого зла. Стало быть, неизбежность смерти не есть зло: она — лишь переход к тому, что не есть зло, как это мы сами уже признали.
— Подробнее, прошу тебя! Рассуждения эти слишком тернисты и от меня требуют скорее признания, чем согласия. И что же это за «большее», к которому ты будто бы стремишься?
— Показать по мере сил, что смерть не только не зло, но даже благо.
— Не смею об этом просить, но очень хотел бы услышать: покажи хоть не все, что ты хочешь, покажи хоть только то, что смерть не зло. Перебивать тебя я не буду: гораздо охотнее я выслушаю связную твою речь.
(17) — А если я сам тебя о чем-нибудь спрошу, ты мне ответишь?
— Это уж было бы слишком самонадеянно; поэтому без крайней надобности лучше не спрашивай.
— Будь по-твоему: все, что ты хочешь, я объясню по мере сил, но, конечно, не так, как пифийский Аполлон — твердо и непреложно, а как простой человек, один из многих, судящий лишь по догадке и вероятности. Далее видимого подобия истины идти мне некуда, а непреложные истины пусть возвещают те, кто притязают их постичь и величают себя мудрецами.