Твардовский
Шрифт:
– Но разве нельзя добраться до этих таинств усилиями рассудка, проникнуть их, усвоить себе инстинктивно?
– Можно – в книге, а не на деле. От теории до практики так далеко, что только ограниченный и неспособный человек мог выводить начало жизни и науки из теории. Кто рассуждает над действиями человека, над жизнью, прежде чем испытывает на себе эти действия и эту жизнь, – тот умышленно портит и уродует себя. Теорией тут служит человеку врожденный его инстинкт, и всякая другая теория будет смешна, бесполезна и даже вредна.
– Парадоксы! – вскричал Твардовский. – Впрочем, увидим!
По уходе дьявола Твардовский снова погрузился в глубокие думы. Его раздражало постоянное упорное шпионство дьявола. Желая избавиться от столь докучливого свидетеля,
«Что я выиграл? – думал он, спрашивая самого себя. – Немного славы. Но кому неизвестно, что такое слава!.. Это пахучий дым, который сегодня нежит обоняние, а завтра сольется со смрадными испарениями. Слава не удовлетворит требованиям души, ее мало для меня. Последний глупец гораздо счастливее в объятиях женщины, чем я в венце моем! Жаль потерянных дней, ясных дней, исполненных жизненной силы, предназначенных для света, дней, которые употребил я на тяжкий труд, на науку… И что же осталось для меня в вознаграждение трудов моих?.. Истраченное здоровье, бледные, мертвые воспоминания и слава – смешное слово, выдуманное людскою глупостью, – фальшивая монета, на которую можно было бы купить многое, но которую никто не берег. Религия славы – есть одно из самых давних людских верований. Каждая религия платит за веру в нее какими-нибудь обещаниями награды, – а слава не платит ничем, – хуже нежели ничем, она платит обманом. И в чем же эта слава? Не в том ли, что на меня указывают пальцами, что обо мне шепчутся между собой дураки, что все смотрят на меня, когда я иду?.. А сколько же таких, которые не знают меня, не слыхали обо мне никогда, – сколько таких, которые не думают и не говорят обо мне? Как много забвения на одну горсть воспоминаний!»
Волнуемый подобными мыслями, Твардовский уже вздыхал о потерянной жизни и рисовал себе иную будущность. Он решился идти другой дорогою и испытать все, чего не испытал до сих пор. В успехе он не сомневался; он знал, что свет склонится перед ним; и он уже принимал его любовно в свои объятия, – постилал ему розовое ложе. Но горько ошибался он, полагая, что можно пользоваться наслаждениями света в то время, когда мрачная половина жизни прошла и истратилась в труде и науке!..
И бросил Твардовский свои книги, и пустился в свет, уверенный, что проникнет в него сквозь призму наслаждений, как проникнул прежде взором любознательности в науку. Когда он взглянул на этот свет, перед ним открылся новый, совершенно незнакомый ему мир. До сих пор глаз мудреца видел только скелет света, а надобно было любить и быть любимым, чтобы заметить движение, жизнь и душу этого света. Теперь каждый предмет представлялся ему иначе, и тогда только, когда он во всем начал искать пользы или наслаждения, тогда только открылась перед ним прелестная, роскошная– сторона света. Но в то же время внутреннее чувство шептало ему, что он уже устарел для света, что органы его слишком слабы и истощены, чтобы, подобно другим, пользоваться наслаждениями жизни. Раздраженные чувства его напрасно порывались к деятельности; его положение похоже было на положение разбитого параличом, пустившегося в танцы. Грустно было его положение, а еще грустнее мысли* которые оно возбуждало.
Увидел он ангелов – женщин, с которыми не сближался никогда из убеждения, что они не могли любить его. На свете любовь никогда не бывает так бескорыстна, чтобы, отдавая все, сама не брала ничего. Что же он, Твардовский, мог дать ей взамен этой жертвы: тело без красоты, сердце без огня и силы, полуугасший взор, желания без исполнения. Не раз случалось ему видеть женщину-ангела, глядя на которую невольно задумываешься о небе, и всегда он чувствовал, что в нем нет силы улететь с нею на небо, о котором она напоминала ему, чувствовал, что одной ногой он уже прикован был к аду. Видел он женщину-сладострастие с устами,
Увидел он молодых девушек, взгляд которых возбуждает мысль о первой любви, о рае, о невинности. Но что могло связывать его с ними?.. Он видел взрослых девиц, которые, смотря на свет, чувствовали, что они нужны ему, необходимы, как хлеб, но могли ли согласоваться надежды их с его холодною мудростью?
Он видел и тех полуувядших, полумолодых, полустарых женщин в том возрасте, которым замыкается молодость, но не начинается еще старость; он смотрел на них с мыслью наслаждения, потому что и эти женщины имеют еще свою цену в глазах мужчины, но могла ли такая женщина выбрать для себя слабого старика, высохшего над книгами, могла ли она выбрать его, когда ей надобно было помолодеть самой, освежиться молодым дыханием, которое припомнило бы ей те лета, о которых она и думать не смеет… и не может.
Видел Твардовский счастье богачей, их пышность и роскошь, их жизнь – жизнь сибаритов дохристианского Рима, истраченную на наслаждения и хитрости, – и хотел испытать эту жизнь, но чувства его не были приготовлены к этому счастию, с которым сибарит сродняется в колыбели, для которого родится.
Видел Твардовский столы, ломившиеся под тяжестью яств и напитков, и хотя чувствовал щекотание аппетита, но понимал в то же время, как мало мог воспользоваться этим наслаждением, привыкнув есть только для поддержания жизни.
Так проходили у него перед глазами поочередно все наслаждения света и, проходя мимо него, казалось, плевали ему в глаза и кричали:
– Прочь от нас, истасканный старичишка; прикройся дырявым плащом гордой науки и ступай жить с молью книг твоих: ты стар для нас.
Таким образом, мало-помалу, убедился Твардовский, что время, в которое он мог бы воспользоваться всеми удовольствиями света, прошло для него, что дьявол был прав; он убедился, что для наслаждения необходимы свежие чувства и сердце, не истраченное в борьбе с трудами и наукою; убедился, что в то время, когда начиналось для ума его могущество ведения, начинали тратиться и силы чувства.
«Что же еще даст мне свет, – думал он, поникнув головою, – что мне осталось в нем? Не найду ли я средства выбраться из отчаянного своего положения? Я продал душу дьяволу за счастие, но ошибся в выборе этого счастия: меня ослепила наука. И неужели я должен остаться так же неудовлетворенным, испытав удовольствия света, каким остался, испытав тайны науки? Вот вопрос!.. Итак, жизнь наша – не что иное, как горькая шутка!..» – в первый раз еще приходили на ум Твардовскому такие мысли, и он чувствовал свою ничтожность перед силою Промысла, и в эти-то минуты незаметно вставали перед ним в тумане прошлого воспоминания, отрадные и спасительные воспоминания о вере и молодости. И видел он свои невинные лета, детские чувства и верования, с которыми был так счастлив, о которых всегда так жалел, и в то же самое время какой-то тайный голос шептал ему, что это были только минуты счастия, что то был век надежды, и только надежды!..
– И все надежда, одна надежда! – воскликнул он. – И не мудрее ли всех после этого тот из людей, кто умеет жить одними надеждами, не думая о действительности?.. Но есть у меня надежда: надежда воспользоваться благами и наслаждениями света. Ожидая лучшего, я пока буду жить этою надеждою.
XXI
Как Твардовский влюбился
В это время в Кракове жил один ученый профессор. Случайно женился он, и была у него прехорошенькая дочка, также, быть может, случайно. Ганна была красавица. Представьте себе бледное личико, золотистые кудри и взгляд черных глазок, взгляд, который так и прожигал насквозь. С розовых губок ее никогда не сходила плутовская улыбка, улыбка юного возраста, которая не знает завтра и верит во все: в себя, в счастье, в добродетель; которая еще не знает эгоизма, но уже понимает самоотвержение и чувствует всю его цену.