Твой род
Шрифт:
Мой отец на минутку сомкнул веки и как во сне увидел — на камне сидит ахпатец и прислушивается, когда раздастся выстрел Асо и кончится жизнь Ишхана. Прислушивается из своего Ахпата — поверх Акнера и Ванкера, через всё замершее манацкое ущелье, это он вложил в руки Пыльному Асканазу ружьё и сидит теперь в своём Ахпате, пошёл к Отшельникову скиту, сел на камень и ждёт, когда раздастся выстрел. Безобразная осень. Деревья голые, чёрный ворон летает, в горах выпал снег, овраги и ущелья стоят притихшие — в Ванкере если орех зубами разгрызёшь, в Ахпате будет слышно.
А про это уже мне бабушка рассказала. Когда всё уже забылось, отошло и моё знание не принесло бы новой напасти на мою сиротскую голову, расчёсывая мои волосы, заплетая их в косу, плача, моя бабушка про всё это мне рассказала. Мой дед был священником, и, значит,
— Амазасп, Амазасп… Амзо… Амазасп… Амаз…
Я стояла перед телегой возле волов. В руках слабый прутик детский. Под колёсами камня нет, груженная Ишханом телега давит на волов, вот-вот задавит, и волов задавит, и меня. Ну, думаю, Ишхан меня убьёт. Думаю — уйду в город, вот спущусь сейчас и пойду, спрашивая, спрашивая, найду, где мой брат в учениках сидит, найду брата, возьмёмся за руки и уйдём, скроемся навсегда от этого Ишхана, от этого Ванкера, от этой мачехи. Тот бедняга Асканаз всё стонал и стонал, и вдруг смотрю, хочет подняться — как весенняя тощая скотина, задницу от земли оторвал, а встать на ноги не может, повалился снова. Под конец сел. Сел и смотрит. Смотрит, смотрит… ничего не видит, говорит «вот», сам себе говорит «вот»… потом заметил меня:
— Доченька?..
Потом расплакался — как ребёнок захлёбывался.
— Видела, что твой отец со мной сделал?
А что ему оставалось, моему отцу?
— Ни стыда у него, ни страха… — и плачет, и хочет встать, но больно ему, и он снова плачет.
Сказал мне — подложи под колёса камень, я подложила, но ты представь, как может подложить камень твоя Нанар. Сидя, как ребёнок, подполз-подполз, подтянулся и сам подложил камень. И некрасиво так плачет. И ещё ему волов развязать, ещё ему мучиться, развязывая сидючи туго стянутые Ишханом узлы, и, так и не сумев развязать их, ещё ему горько плакать, а ещё вол должен наступить ему на ногу, и он ещё должен взвыть, потому и говорю, что совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка, жалость и совесть — это одни сопли.
И словно на выстрел — весь Ванкер высыпал на улицу и побежал — словно на чёрных пашнях целая воронья стая поднялась.
«Амазасп, Амазасп, Амазасп». Припав к лошадиной морде, никого кругом не видя, Ишхан пересёк пашни и поскакал дальше, стегая лошадь плёткой. Смерть слепая бывает и видит только отмеченного своей печатью, как слепой камень катится, через голову одного перекатывается и бац — в другого.
Ишхан только Отшельников скит перед собой видел и в скиту на камне — Амазаспа сидящего.
— Амазасп, Амазасп, Амазасп… скажите Амзо, чтоб бежал… Амаз…
Как вспугнутое стадо, народ бежит по пашням. Люди устали от воровства, от предательства, от убийств — «Амазасп». Голос от Акнера катится, доходит до Ахлата:
— Амзо скажите, пусть бежит, пусть бежит… Амазасп, Амазасп…
И я тоже хочу бежать, кричать, я тоже хочу в Отшельников скит… А что даст мне Отшельников скит, что мне, сироте, там достанется… да, а этот несчастный мучается тут и плачет, мучается, дрожит под волами и плачет… А Ишхан его и не заметил даже, посмотрел как на пустое место, проехал дальше. Народ — за Ишханом: «Амазаспу, скажите… Амазу…» Амазу сказали. Ему и отец сказал во сне, и сам он себе сказал ещё раньше, что Ишхан придёт в один прекрасный день. Они оба, Ишхан и Амазасп, работали на строительстве железной дороги, потом вместе воевали у Андраника — смутные были времена, — ещё где-то вместо дрались… и всё это время приглядывались друг к другу. Мой отец раскусил его — и он тоже всё про моего отца сообразил. Выбежав за Акнер, не добежав до Ахпата, люди останавливаются на холме как вкопанные, ну как будто воде дорогу перекрыли, — Амаз из Отшельникова скита стреляет, убивает лошадь под моим отцом и кричит, размахивая ружьём: «Не подходи, Ишхан, не пощажу». Мой отец, говорят, молча, камнем канул в овраг, и, если бы вы сквозь сон слышали топот смерти и голос ночной совы, вот точно так, топоча, выбрался он к Отшельникову скиту. Амазасп, говорят, замычал и побежал через холмы, то показываясь, то исчезая.
Амазасп, значит, кидается в сторону Ахпата. А священник заперся в монастыре. Там над дверью и сейчас ещё есть след от пули моего отца. Да, Амазасп — к церкви, а священник изнутри Амазаспу: «Ованес Туманян в Дсехе ежели спасёт тебя, так и спасёт, а больше никто не может». Мой отец в это время оборачивается и ещё одну пулю выпускает в сторону Мельникова дома — брат Амаза обмирает у себя в доме, этот амазовский брат безответный, безобидный, потому что, ежели господь одного из братьев наделяет мутной злобой, то другого оставляет невинным агнцем. Про все эти вещи бабка хорошо знала, попадьей ведь была, в доме святая книга имелась. Моя бабка сказала моей мачехе: «Отшельников скит? Ишхан мой врага нашего нашёл, не вздумай мешать моему сыну».
Моя тётка по отцу, Манишак, была в Ахпате невесткой, шестнадцати-семнадцатилетняя девочка-невестка, рядом первенец лежит, спит. Имени мужа её не помню — на уме одно хорошее, поступь лёгкая, открытый ворот — ранним утром спустился он к орешинам возле мельницы орехов натрясти, в Ванкере и Ахпате про орех «какал» говорят, ранним утром спустился какалу набрать, а жена после придёт, с ребёнком на руках, ребёнок станет играть с орехами, и они соберут-подберут все рассыпавшиеся в траве орехи. И приходит жена и видит — лежит под деревом, окровавленный, мёртвый уже. В замужестве очень несчастливой была моя тётка Манишак, и здешнего её мужа Акопа, брата твоего деда, лошадь убила в тот далёкий праздничный день, на сентябрьском звенящем солнце, на гумне. Всему миру радость — нам чёрное горе.
А что было-то, как дело было? Взобрался на дерево, сидит на ветке, сейчас начнёт трясти её, сухие орехи посыплются на землю, сухо постукивая, шурша в траве. По всему скиту яркая рыжая осень стоит. Сам, говорят, безобидный, наивный, волос лёгкий, синеглазый парень такой, шутки шутить любит, и трусливый немного. Те, кто в шутку всё обращает, — они все трусливые, боятся, не дай бог, серьёзными показаться, или же грустными, или ещё хуже — тяжёлыми, боятся не понравиться и шуточки шутят, всё шуточки шутят. Вот он уже собрался по дереву ударить, и вдруг смотрит, и что же видит — казаки тихонечко обступают Отшельников скит. На дороге возле мельницы стоит фургон, рядом со штыком наперевес русский казак стоит, а пониже пещеры мельник и его сын Амазасп, а казачье войско от куста к кусту, от камня к камню — оцепляют весь скит. Ну, там книги какие-то нашли, а что там ещё было, неизвестно. Казак сидел в своей России, почём ему знать, что у нас в Отшельниковом ските делается, — мельник и его сын Амазасп привели и место указали, а сами в сторонку стали и смотрят с тропинки. Ребята стреляют или же не стреляют, не знаю, но офицер на всякий случай гранату туда бросает. И ещё одну следом. Потом заходят внутрь, свечку зажигают и в свете той свечи — кто стонет, кто притаился, кто в крови уже. Потом офицер приказывает и казаки выволакивают всех — в фургон. И уехали. И остался молчаливый овраг, словно сон дурной приснился. Мельник с Амазаспом поворачиваются, чтобы идти, и видят — на дереве замер от страха, смотрит на них кто-то. Подходят, обманом спускают с дерева, и о чём там они говорят, не знаю, но потом — раз — и головой его об камень. И всё, и кончено. Этот пёстрый осенний овраг, и под орешиной, окровавленный, мёртвый уже, наш зять лежит:
— Ты кто это, ахчи, это кто там с дерева свалился, ай-яй-яй, — из оврага, от дверей мельницы спрашивает Амазасп, будто не знает, кого он только что убил и кто сейчас онемеет от горя, с ребёнком на руках. «Ежели парень наш забрался на это дерево, где же натрушенный им орех, а ежели он на дерево не поднимался, почему он под ним лежит?» — это уже Ишхан сам себя спрашивает, это уже потом. Спрашивает себя и смотрит: вот скит, вот мельница, а вон и тропинка, где стоял казачий фургон.
Моя бабка сказала тогда моей мачехе: