Твой выстрел – второй
Шрифт:
– Любуйся, Тюрин, – сказал Багаев напарнику, – такое не часто увидишь. Это не какая-нибудь бандочка, казаки идут.
– Дурость – и ничего больше, – ответил Тюрин. – Разве так поезда берут?
– А где ты видел, как их берут? Мне как-то не пришлось.
– В Америке видел.
– В Америке… – отсутствующим голосом произнес Багаев, вспомнив по его личному делу, что Тюрин действительно всю германскую войну в Америке прокукарекал. Запоздало укорил себя: это называется он проверенных людей на хлебный состав отобрал? Приник к прицелу. – Вася! – сказал нетерпеливо и тревожно. – Не приказываю – прошу: старайся держать ленту повыше. Заест – пропадем, тут тебе не Америка.
Вон тот бородач, думал Багаев, его только допусти сюда… Еще немного, еще… Уже виден
И он ударил.
Лишь самое начало боя, когда ударил пулемет и стал сминать первый рядок лавы, и она, словно наткнувшись на невидимую стену, потекла в стороны, – лишь это уложилось целостной картиной в сознании Сергея Гадалова, а все остальное слилось в какой-то вихрь обрывочных картин и действий, причем все свои действия он совершал бессознательно – будто и не он, а кто-то посторонний, существовавший в нем потаенно до поры до времени. Этот деловитый человек в нем стрелял, бежал туда, куда приказывал Елдышев, совершенно не думая, с какой целью бежит и что будет делать дальше, – и не удивлялся тому, что цель перебежек вдруг раскрывалась сама, без подсказки: надо было снять с тендера четверых казаков. Рядом стреляли товарищи, и он тоже щелкал затвором, досылал патрон, стрелял – и, может быть, убивал, и хотел убивать. Визг лошадей, жалобный плач рикошетируемых пуль, площадной мат, стоны, грохот гранатных разрывов, прерывистый говор пулемета – все это видел, слышал другой человек в Сергее Гадалове, и он, этот другой человек, кричал от страха, ужасался, ничего не понимал и хотел одного – забиться куда-нибудь, спрятаться, исчезнуть. И то желание осуществилось: позади ударила граната, и Сергея сбросило взрывной волной с крыши вагона. Он успел ощутить толчок о землю, но земля его не задержала, он продолжал падать в ее темные вязкие недра и пробыл там целую вечность. А когда пришел в себя и встал, покачиваясь, то увидел, что за целую вечность ничего на земле не изменилось. И еще увидел – смерть его близка. Тогда тот, деловитый, не рассуждая и ничему не удивляясь, поднял винтовку и выстрелил. И потому, как мстительно оскалил зубы казак, как занес он для удара шашку, понял Серега Гадалов, что промахнулся, и закричал коротким смертным криком. И опять деловитый, будто так и надо, успел поднять плашмя винтовку. Сталь тяжко, со вскриком, ударила о сталь и высекла струю бледных искр, ожгла ему левую руку. На второй удар всаднику не хватило жизни: Елдышев услышал крик Сергея и послал свою пулю.
И сразу же стало тихо. А может быть, и не сразу, но только Сергей вновь ощутил себя, когда кругом стало тихо. Конечно, звуки были: пофыркивал паровоз, поругивались на крыше дальнего вагона какие-то люди, пытаясь сбить пламя; вблизи слышалась негромкая хриплая речь, посвистывал ветер в разбитых окнах тормозного вагона; голос санитарки Тони ласково уговаривал кого-то: «Потерпи, миленький, потерпи. Батюшки, да зачем ты меня кусаешь? Не надо, миленький, кусаться, мне еще других перевязывать». Эти голоса и звуки доходили до Сергея смутно, он ничего не понимал в них и, сидя на земле, бездумно смотрел на левую кисть руки, где шашкой был почти отвален мизинец. Временами на Сергея накатывала дурнота, глаза, застилали багровые всполохи, бил озноб. Но не от этого страдал он – страдал от мысли, сначала слабой и отдаленной, а по мере того, как он приходил в себя, все более грозной и неумолимой – ее, казалось, рождал каждый удар сердца: трус, трус, трус… «Трус!» – кричало все его существо, и жизнь, которая была так желанна, за которую он так дрожал, теперь казалась ему невозможной, отвратительной, купленной ценой предательства. Как посмотрит он в глаза своим товарищам, что скажет Елдышеву, что скажет Багаеву? Они все видели, все знают, а он не знает даже, живы ли они, – так боялся за себя. И Сергей, ярко и зримо вспомнив свой ужас и бесцельные неумелые действия, застонал от стыда.
А Багаев подошел, сел, спросил:
– Сергей, почему руку не перевязал?
Спросил буднично, устало – и это было необъяснимо, это никак нельзя было совместить с тем, над чем казнилась душа юноши. Сергей снова глянул на окровавленную руку, боль стала нарастать, заполнять тело, подошла к горлу, но тут же отхлынула, и Сергей забыл о ней. То, что он отделался пустячной раной, когда другие, возможно, отдали свои жизни, лишний раз убедило его в своей трусости, виновности, подлости. И догадка обожгла его: Багаев притворяется, Багаев щадит…
Багаев между тем внимательно вгляделся в Сергея. Вздохнул, поднялся, одернул на себе гимнастерку:
– Встать, Гадалов! Встать!
– Зачем? – вяло отозвался Сергей. – Зачем вы притворяетесь, Иван Яковлевич? Меня расстрелять надо…
– Что такое? Ты как, сукин сын, с командиром разговариваешь? Вста-а-ть!
И с острой жалостью глядел, как поднимается с земли Сергей Гадалов. Чистая душа этого юноши скорбела… Вспомнил Багаев себя, первую сабельную рубку свою, затуманился…
– Сергей, – мягко сказал он. – Слушай меня внимательно. Слушай и запоминай, повторять не стану. Ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстановке, понял?
Однако пришлось повторить. Сергей вроде бы и слышал, а не понимал ничего. Дело худо, подумал Багаев, в таком разнесчастном виде его оставлять нельзя. Он зорко огляделся по сторонам, крепко встряхнул парня, спросил:
– Способен слушать?
И увидел – способен.
– Повторяю. Елдышев доложил: ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстоятельствам. Оглушенный и сброшенный с крыши вагона, винтовку не выронил, не напоролся на штык. Понял теперь? Винтовку из рук не выпустил и от казака оборонился. Значит, Серега, из тебя выйдет надежный боец.
Сергей так и подался к нему:
– Дядь Ваня, правда ли? Выйдет?
– Еще чего – командир тебе брехать будет? И кто он такой, этот дядь Ваня? – стал заворачивать потуже гайки Иван Яковлевич. – Я такого не знаю. Я знаю командира спецотряда товарища Багаева, то есть себя лично, и бойца спецотряда, агента губрозыска товарища Гадалова. В данную минуту командир выражает бойцу благодарность за стойкое поведение в бою, а боец стоит перед командиром рассупонившись, винтовка на земле, рука не перевязана. Марш на перевязку! Казацкая шашка не больно сечет, зато потом больно бывает, поверь мне.
А там, на разъезде, выскочил в это время из землянки человек, кинулся в одну сторону, в другую и увидел то, что, наверное, боялся увидеть, и застыл на месте. А потом побежал на пределе сил, заполошно размахивая руками, раздирая легкие дыханием. Подбежал, рухнул на колени, затих.
И Багаев, глянув туда, гневно себя укорил. Восемь человек погибло в бою, но вот о самом первом он забыл, даже в счет не взял его. После боя много забот о живых сваливается на командира, а все ж таки забывать-то не следовало, раз обещал…
На шпалах лежал четырнадцатилетний парнишка. Осколки гранаты распахали его тело, лишь лицо осталось нетронутым: широко раскрытыми глазами глядел он в зимнее небо, и не видел ни неба, ни Багаева, ни отца, уткнувшегося головой ему в колени, ни Елдышева, подошедшего и вставшего рядом с Багаевым. Короткой, как гранатная вспышка, была его жизнь: пришел и ушел, и нет его, малой песчинки этого мира. «А вот что я сделаю, милый мой, – решил Багаев, сокрушаясь сердцем. – Выстрою я отряд и перед строем по русскому обычаю поклонюсь в пояс твоему отцу. И благодарность ему скажу от всего мирового пролетариата. А имя твое в рапорт впишу. Больше, милый мой, я ничем не богат».
Человек тяжко поднял голову от колен сына – борода в крови, зубы оскалены – не человек, оборотень.
– Имя спрашиваешь? – ненавистно прорыдал он в лицо Багаеву. – A ты, сука красная, сына мне вернешь за имя?
Под шершавой ладонью Елдышева рука Багаева намертво припаялась к кобуре маузера – не шевельнуть. Нет света, нет дыхания…
– Стреляй! – хрипел мужик, поднимаясь. – Пореши заодно!
Елдышев, вздыхая, шел за Багаевым.
– Сманули мальчонку… Осиротили! – ненавистно неслось им вслед. – Убивать вас буду, жечь… Чтоб она сдохла, ваша проклятая революция!