Твой XIX век
Шрифт:
Черновики “Путешествия в Арзрум”. Рисунки: черкес, еще какая-то голова в папахе. Опять черновые строки: “Зима, что делать мне в деревне…”, “Мороз и солнце; день чудесный…” Наброски последних глав “Онегина”:
В те дни, когда в садах лицеяЯ безмятежно расцветал,Читал украдкой Апулея,А над Вергилием зевал….Ужель и впрям и в самом делеБез элегических затей,Весна1829 год. Молодость кончилась, из-под пера выходят не слишком веселые строки:
…Я говорю: промчатся годы,И сколько здесь ни видно нас,Мы все сойдем под вечны сводыИ чей-нибудь уж близок час.На обороте 18-го и в начале 19-го листа этой же тетради — небольшой, трудно разбираемый черновик.
Только в 1884 году уже знакомый нам внук декабриста Вячеслав Евгеньевич Якушкин опубликовал из него две с половиной строки. А когда — уже в наше время — подготавливалось Полное академическое собрание Пушкина, пришел черед и всех остальных…
Сначала Пушкин написал:
О сколько ждут открытий чудныхУм и труд…Мысль сразу не дается, Поэт, видимо, находит, что Ум и Труд — слишком простые, маловыразительные образы. Постепенно они вытесняются другими — “смелый дух”, “ошибки трудные”.
И вдруг появляется “случай”:
И случай, вождь…Позже — новый образ: “случай — слепец”:
И случайотецИзобретательный слепец…Затем еще:
И ты слепой изобретатель…Наконец:
И случай, бог изобретатель…Стихи не закончены. Пушкин перебелил только две с половиной строки и почему-то оставил работу.
Этот текст для Полного академического собрания сочинений Пушкина готовила Татьяна Григорьевна Цявловская. Она рассказывала, что ей жалко было отправлять чудесные строки в ту, финальную часть третьего тома, которая предназначалась для неосновных, черновых вариантов: ведь там стихи станут менее заметны и оттого — менее известны… В конце концов редакция решила поместить среди основных текстов Пушкина две с половиной беловые строки, опубликованные В. Е. Якушкиным, и еще две с половиной строки, которые Пушкин окончательными не считал, но которые все же сделались “последней его волей”:
О сколько нам открытий чудныхГотовит просвещенья духИ опыт, сын ошибок трудных,И гений, парадоксов друг,И случай, бог изобретатель…1829 год.
Уже открыты первые астероиды и Уран, на очереди Нептун. Но еще не измерено расстояние ни до одной звезды.
Уже из Петербурга в Кронштадт ходит пароход, именуемый чаще “пироскафом”, но еще не слыхали в России гудка паровоза.
Уже расширяются научные отделы толстых
Некоторые поэты еще прежде (например, Шелли) принимались всерьез штудировать точные науки, но иные (Джон Китс) — осуждают Ньютона за то, что тот“уничтожил всю поэзию радуги, разложив ее на ее призматические цвета”. Француз Дагер в ту пору уж близок к изобретению фотографии, но еще во всех сочинениях Пушкина только дважды употреблено слово “электричество” (он рассуждал, что фраза: “Я не могу вам позволить начать писать стихов” нехороша — правильнее, “писать стихи”, и заметил далее: “Неужто электрическая сила отрицательной частицы должна пройти сквозь всю эту цепь глаголов и отозваться в существительном?”).
Наконец, в том мире уже живут такие немаловажные люди, как отец Менделеева, дедушка Эйнштейна и прапрадедушки и прапрабабушки почти всех сегодняшних нобелевских лауреатов…
Так что ж особенного в том, что Пушкин восхищается наукой и ждет “открытий чудных”, — кто ж не восхищается? Онегин и Ленский обсуждали “плоды наук, добро и зло”. Даже последний человек Фаддей Бенедиктович Булгарин печатно восклицает:
“Догадаетесь ли вы, о чем я думал, сидя на пароходе?.. Кто знает, как высоко поднимутся науки через сто лет, если они будут возвышаться в той же соразмерности, как доселе!.. Может быть, мои внуки будут на какой-нибудь машине скакать в галоп по волнам из Петербурга в Кронштадт и возвращаться по воздуху. Все это я вправе предполагать, сидя на машине, изобретенной в мое время, будучи отделен железною бляхою от огня, а доскою от воды; на машине, покорившей огнем две противоположные стихии, воду и воздух и ветер!” (журналистские восторги Фаддея Бенедиктовича, кажется, не менее глубоки, чем восклицанья и “раздумья” многих газетчиков, публиковавшиеся на протяжении ста тридцати последующих лет по поводу паровозов, глиссеров, дирижаблей и реактивных пассажирских лайнеров…)
В седьмой главе “Онегина” Пушкин будто издевается над утилитарным — на булгаринский манер — представлением о “научно-техническом прогрессе”:
Когда благому просвещеньюОтдвинем более границ,Со временем (по расчисленьюФилософических таблиц,Лет чрез пятьсот) дороги, верно,У нас изменятся безмерно:Шоссе Россию здесь и тут,Соединив, пересекут.Мосты чугунные чрез водыШагнут широкою дугой,Раздвинем горы, под водойПророем дерзостные своды,И заведет крещеный мирНа каждой станции трактир.Так дискутировали о науке в конце 20-х годов XIX века.
Но притом в ту пору на науку смотрели еще романтически, немного подозревая ее в колдовстве. Мемуарист, чье имя почти никому теперь ничего не скажет, так вспоминал об известном ученом П. Л. Шиллинге:
“Это Калиостро или что-либо приближающееся. Он и чиновник нашего министерства иностранных дел, и говорит, что знает по-китайски, что весьма легко, ибо никто ему в этом противоречить не может… Он играет в шахматы две партии вдруг, не глядя на шахматную доску… Он сочинил для министерства такой тайный алфавит, то есть так называемый шифр, что даже австрийский так искусный тайный кабинет и через полвека не успеет прочесть! Кроме того, он выдумал способ в угодном расстоянии посредством электрицитета произвести искру для зажжения мин. В шестых — что весьма мало известно, ибо никто не есть пророком своей земли, — барон Шиллинг изобрел новый образ телеграфа…