Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
Секстет Глинки назначен к повторению. Автор будет сам исполнять фортепианную партию. Такова первая часть объявленной программы. Кроме того, на вечере будут исполнены и романсы Глинки. Их будет петь Пашенька Бартенева, о которой говорит вся Москва.
Глинка познакомился с ней на днях. Перед ним стояла девушка, которую никто бы не решился назвать красивой. В ней не было, пожалуй, даже той миловидности, которую природа так щедро отпускает юности. Впрочем, Пашенька Бартенева уже вышла из той поры, когда невесты легко находят женихов.
– Я
Сделали пробу, и проба затянулась. Глинка не мог надивиться артистическому дару и голосу певицы, отшлифованному самой природой. В сущности, природа и вырастила Пашеньку Бартеневу. С детства она разъезжала из одного московского дома в другой с чадолюбивой мамашей. Мамаша не кичилась дворянским званием. Как первая московская вестовщица, она заменяла скучающим барыням газету. Когда Пашенька подросла, стали дивиться ее пению.
Она пела в публичных концертах и стала знаменитостью. О ней писали в газетах. Чадолюбивая мамаша попрежнему разъезжала по московским домам, гордилась успехами дочери и вздыхала: для Пашеньки так и не находилось женихов!
В концерте, в котором Бартенева пела романсы Глинки, она особенно отличилась. Но теперь избранная публика чествовала не только свою любимицу, но и будущую фрейлину императорского двора.
Известие было принято сначала за досужую выдумку. Мало ли в Москве знатных девиц? Не станут награждать придворным званием хотя бы и дворянку, да нищую. Но и последние скептики смолкли, когда стало окончательно известно, что Прасковью Арсеньевну – так ее теперь впервые величали – берут в Петербург. Она будет фрейлиной императрицы, однако с запрещением ей выступать на театре и в публичных концертах.
Пашенька пела и прощалась с Москвой.
Избранная публика дивилась Пашенькиному голосу и охотно отмечала искусство автора романсов. Знатоки обменивались впечатлениями:
– Вот что значит путешествовать в Италию! Там, сударь мой, в самом воздухе разлита этакая благодать…
– И не хочешь, а станешь артистом!
Напрасно объяснял негодующий Мельгунов, что автору русской «Ноченьки» или «Грузинской песни» нечему было учиться ни у итальянских, ни у немецких маэстро, На него только снисходительно махали руками.
Знатоки и ценители изящного искали среди публики Верстовского: что думает об игранном и петом почтеннейший Алексей Николаевич?
Но Верстовский не приехал. Ему некогда разъезжать по концертам. Он готовит новую оперу – «Аскольдова могила». Первый музыкант Москвы объединяется с великим писателем. То-то будет торжество!
Разговоры о концерте потонули среди других событий. Глинка и Бартенева чуть не каждый вечер музицировали у Мельгуновых. Здесь всегда было много людей, теперь их стало еще больше. Зачастили сюда и сотрудники «Телескопа». Откуда-то с мезонина спускался молодой поэт, уже заявивший о себе в альманахах. Мельгунов оказывал ему особое покровительство и, знакомя с Глинкой, сказал:
– Рекомендую тебе Николая Филипповича Павлова. Восходящее светило нашей словесности. На днях сам узнаешь.
Молодой человек вежливо поклонился и присоединился к группе студентов. Пела Пашенька Бартенева. Глинка слушал и думал: никто лучше ее не спел бы в его будущей опере. В воображении возникал образ русской девушки, судьба которой так же неотделима от судеб родины, как девичья весна неотделима от песни.
Еще ничего не поет Бартенева из будущей оперы и даже понятия о ней не имеет, а Глинка уже видит перед собой русский театр и на сцене Пашеньку Бартеневу. «У нас ли не быть своей опере, когда родятся такие таланты?»
А Пашеньку похищают в царский дворец. Там будет чахнуть ее талант, скрытый от людей среди других сокровищ, присвоенных венценосцем.
Грянули аплодисменты. Бартеневу окружила молодежь. Пашенька улыбалась и низко приседала.
– Я бы и до утра пела романсы Михаила Ивановича, – сказала она, – но, верьте слову, сил больше нет!
– А мы бы не только до утра, но и всю жизнь слушали эти песни, – отвечал молодой человек, живший в мезонине у Мельгунова.
Музыку сменила оживленная беседа. Глинка с жадностью прислушивался и присматривался к новому поколению.
Когда гости разошлись, Мельгунов, несколько озадаченный смелостью речей, говорил Глинке:
– Ты еще главного из их компании не слышал. Он теперь в «Телескопе» критики пишет. Этот никаких авторитетов не признает. Послушал бы ты, как Виссарион Белинский про русскую словесность рассуждает… да я тебе посылал как-то его перевод писем об итальянской музыке.
– А я в Италии и сочинителя этих писем встречал. Для низвержения идолов полезная статья.
– А посмотрел бы ты, как у наших московских итальяноманов глаза на лоб полезли! Да кто таков этот Берлиоз?
– Из музыки его, – отвечал Глинка, – я только один романс слыхал. А вообще он больше о будущем говорит, вот будущего и подождем… А интересно бы мне с переводчиком «писем» познакомиться!
– Сделай одолжение… Ох, черт! – Мельгунов растерянно развел руками. – Я ведь и адреса его не знаю. Живет в какой-то трущобе за Трубой. А впрочем, случай, наверное, будет. Я новый журнал затеваю.
– А я все хочу тебя спросить, – перебил Глинка: – что такое с «Московским телеграфом» приключилось? За что именно его закрыли?
– А за то, что объявился в Петербурге некий Кукольник, новый Шекспир, а «Телеграф» его не признал. Написал Кукольник драму «Рука всевышнего отечество спасла» и взял предмет важный: освобождение Москвы народным ополчением Минина и Пожарского. Вот тут-то Шекспир и развернулся.
Мельгунов отыскал на столе тощую книжицу и брезгливо поморщился.
– Противно в руки брать, однако тебе, для познания нравов, воцарившихся в словесности, полезно послушать.
Он перелистал несколько страниц, нашел свои галки.