Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения
Шрифт:
Первым из оппонентов выступает А. Алферов [352] . Ему понятно настроение Философова, оно близко очень многим эмигрантам, пожалуй, даже и тем, кому Философов бросает вызов. Однако содержание «активизма», к которому Философов призывает, Алферову не ясно, т. е. его доступное (осуществимое) содержание. Ясно только недоступное. Такие понятия, как «воля к бытию», «не подчинение материи, а овладение ею» и т. д., суть понятия, которые не предполагают определенного действия. Алферову даже кажется, что под ними с одинаковым удовольствием подписались бы и американский бандит Диллингер и любой отец Церкви. Совершенно ясно только одно: нужно служить Богу. Но ведь это такая бесконечно сложная и трудная вещь, в особенности когда это предлагается в политическом журнале. Как, например, перевести Евангелие на политику? К тому же оно и на службе у многих здешних политических врагов Философова. Хочется верить,
352
Алферов Анатолий В. (1902?—1954?) — прозаик, критик. Автор книги «Очерки по истории русской литературы XIX века» (Прага, 1925). В 1930-е гг. жил в Париже, работая маляром. Участник собраний «Зеленой лампы» и «Перекрестка», вечеров «Круга». Печатался в журналах «Встречи», «Иллюстрированная Россия», «Полярная звезда» (соредактор), «Числа».
Выступающий после Алферова В. Злобин высказывает опасение, что вопрос, поставленный Философовым, или вовсе не будет услышан в Париже или будет встречен враждебно. Возрождение эмиграции? Но для большинства это такое же невозможное и уже почти ненужное чудо, каким стало падение большевиков. Парижская «элита», не говоря уже о круге обывательском, к вопросам общественным охладевает с каждым днем все больше. Сейчас другой вопрос на очереди — о праве на личную жизнь, на личное счастье, как будто это право когда-либо кем-либо оспаривалось. Факт очень характерный, и не трудно догадаться, что дело тут вовсе не в «личном счастье», помешать которому возрождение эмиграции никак не может, скорее, наоборот, а в безответственном индивидуализме или, что то же самое, в бессовестном рационализме. Он-то и есть главный враг того праведного дела, к какому призывает Философов.
И не то удивительно, что мы «рассудку вопреки, наперекор стихиям» продержались столько времени в невозможных условиях, но то, что всего крепче, всего прочнее на свете оказался волосок, на котором мы висим над пропастью. А громады за это время рушились воистину вековые.
Может быть, судьба русской эмиграции, этого «малого стада», действительно не погибнуть. Но не будем искушать судьбу. Мы боремся не только за себя, но и за какую-то общечеловеческую правду».
Одним из необходимых условий этой борьбы была, конечно, непримиримость к большевикам. Но были две непримиримости — подлинная и мнимая. Об этом Гиппиус написала впоследствии целый трактат (который Философов называл «кристаллографией»). Выдержка, которую я сейчас приведу, однако не из трактата Гиппиус, а из моей речи на соединенном собрании «Зеленой лампы» и одной политической группы молодежи, главных участников которой я назову ниже. Вот что я сказал в заключительном слове (отчет об этом собрании был напечатан в «Возрождении»),
«Если б меня спросили, какое сейчас самое положительное явление в мире, я бы, не задумываясь, ответил — непримиримость к большевикам.
Но есть две непримиримости — не старая и новая, а подлинная и мнимая. Их часто смешивают, принимают одну за другую, особенно иностранцы, сплошь и рядом ошибающиеся — на свою же голову.
Непримиримость, которую мы здесь сегодня по-разному выражали, — вся подлинная и потому — великая сила. Это как бы наш «золотой фонд», наш «основной капитал», и смысл сегодняшнего собрания в том, что мы этот капитал реализовали и, таким образом, положили начало для возможной в будущем совместной работы».
К сожалению, ничего из этого не вышло. Может быть, оттого, что «Зеленая лампа» хотя политики и не чуждалась и очень за ней следила, но была обществом не политическим, а литературным. Поремский же и Рождественский — ибо это были они — будущие основатели партии «солидаристов», уже тогда, главным образом, интересовались политикой. Литература была для них, как для большевиков, с которыми они продолжают воевать, сохранив всю юношескую свежесть своей непримиримости, только средством пропаганды.
Но их борьба была с самого начала — борьбой с врагом внешним. С внутренним, с тайным, невидимым, с «умным и страшным духом небытия», как его называет Достоевский, боролась, как умела, «Зеленая лампа». И борьба была не легкая, ибо «дух небытия», как всякий дух, был неуловим.
Помню доклад об «эмигрантской литературе» В. Ходасевича [353] и через неделю доклад Алферова [354] о «Буднях эмиграции». На последнем я был оппонентом. Вот приблизительно мои возражения — Алферову и заодно Ходасевичу.
353
…доклад
354
…доклад Алферова… — «Будни эмиграции (Куда мы идем?)». Содокладчик-оппонент Злобин. В дискуссии выступили Е.В. Бакунина, B.C. Варшавский, З.Н. Гиппиус, Ю.В. Мандельштам, Д.С. Мережковский, Н.А. Оцуп, Б.Ю. Поплавский, M.Л. Слоним, В. А. Смоленский, Ю.К. Терапиано и др. (см. отчет: Числа. 1933. № 9).
«Доклад Алферова как бы продолжение доклада Ходасевича. Ходасевич судил и осудил русскую эмигрантскую литературу. Алферов судил и осудил русского эмигранта.
По поводу этих двух докладов у меня — один вопрос: по отношению к какому идеальному должному осуждается наше сегодняшнее данное? Какой должна быть в идеале эмигрантская литература и как должен себя вести русский человек в изгнании, если он хочет быть идеальным эмигрантом, достойным сыном своего отечества?
Но ни у Ходасевича, ни у Алферова на этот вопрос ответа нет. У Алферова есть, впрочем, кое-какие на это намеки. Пользуясь ими, я попытаюсь изобразить идеального эмигранта, каким его видит Алферов, чтобы выяснить, справедлив ли его суд над русской эмиграцией».
Но прав ли в своем суде над эмигрантской литературой Ходасевич, я ввиду отсутствия каких-либо конкретных данных, к сожалению, лишен возможности выяснить. Ходасевичу кажется, что эмигрантская литература погибает вовсе не оттого, что она эмигрантская, а оттого, что она недостаточно эмигрантская. В ней нет или потухла идея миссии, посланничества. Но в чем именно положительное содержание этой идеи, Ходасевич не указывает. Главного, единственно для нас важного мы не знаем.
Оно не в том, конечно, это главное, — жива или потухла в эмигрантской литературе идея миссии, а в том, кем именно из писателей и почему эта идея предана. Кто из них и на какую чечевичную похлебку променял свое духовное первородство.
Отсутствие прямого ответа на этот вопрос лишает нас возможности сделать из доклада Ходасевича практический вывод, хотя сам он и считает, что такой вывод был бы полезен. Единственный вывод, какой из его доклада можно сделать, — это закрыть «Перекресток» [355] , закрыть «Зеленую лампу», закрыть вообще все литературные кружки и общества и вместо всего того основать «Клуб самоубийц» (по поводу воскресных собраний у Мережковских он писал З. Гиппиус: «Разгоните этот скотный двор»).
355
«Перекресток» (1928–1937) — литературная группа поэтов, живших в Париже (П. Бобринский, Д. Кнут, Ю. Мандельштам, В. Смоленский, Ю. Терапиано и др.) и Белграде (И. Голенищев-Кутузов, Е.Тагер и др.).
Но вправе ли мы сделать такой вывод из доклада чисто литературного, каким хочет быть доклад Ходасевича? По-моему, вправе. Отделять произведение от автора вообще трудно, а в данном случае, когда дело касается гибели литературы, да еще из-за предательства некоей высокой идеи, — совершенно невозможно. Провал эмигрантской литературы, если б удалось его окончательно и безапелляционно установить, свидетельствовал бы о провале писателя-эмигранта как человека, а не как писателя только. Вот об этом, об исчезновении в русском эмигранте Человека — человеческого начала, и говорит Алферов, продолжая и углубляя доклад Ходасевича. Погибает и уже почти погиб, как Алферову кажется, не русский эмигрант, не русский человек, а человек вообще, Человек с большой буквы. «Идеальный эмигрант», каким он представляется Алферову, и есть, прежде всего и главным образом, такой Человек. С этой точки зрения можно с правом сказать, что наше пребывание в эмиграции нечто иное, как экзамен на человека, экзамен, который мы, по мнению Алферова, не выдержали. С этой же точки зрения та мессианская идея, положительное содержание которой Ходасевич не вскрывает, — нечто иное, как наша всечеловечность, всемирность — идея всеобщего братства. Только теперь становится ясным, в каком тяжелом преступлении обвиняет Ходасевич эмигрантскую литературу, в частности русских писателей эмигрантов. Ведь дело идет ни более ни менее, как о вечной гибели — о гибели души России. Вопрос этот в такой его постановке настолько для нас серьезен, что мы были бы вправе требовать от Ходасевича, чтобы он вышел из узких рамок чисто литературного исследования и имел бы мужество выступить с открытым разоблачением, назвав имена и факты, указав путь — если таковой имеется, — какой мог бы, пока еще не поздно, спасти нас от надвигающейся катастрофы.