Тяжелая кровь
Шрифт:
Наверное, сына прогнали домой и мы разминулись с ним. Так я подумала и побежала обратно. Дома его не оказалось. Я стала ждать. Остаток дня. Вечер. Ночь. Весь огромный мир уплотнился, сузился. В эту ночь не существовало ни мужа, ушедшего на фронт в первый день войны, ни школы, где я работала, ни моих учеников, не было ни сна, ни голода - только сын в фокусе всего моего существа.
Не знаю, как я дождалась утра, сколько раз выбегала за ворота, прислушивалась: не зазвучат ли вдалеке его шаги. Город спал. Как ночная, бессонная птица, металась
– Ваш сын приговорен к казни.
Я прислонилась к стене. Потом собралась с силами.
– Можно мне видеть коменданта?
Меня пропустили. Комендант сидел на табуретке. На нем был только один сапог. Другой он держал в руке и придирчиво осматривал.
Комендант, вероятно, страдал лихорадкой, потому что его лицо было желтым и на нем проступали следы недосыпания и усталости. Под глазами начинали вырисовываться темные мешки. Выпуклый лоб, глаза слегка навыкате.
– Пожалуйста, - сказал он, - садитесь.
И отшвырнул в сторону сапог.
– Мне все время кажется, что у меня в сапоге гвоздь. Но никакого гвоздя нет. Болит старая рана.
– Вы были ранены?
– пытаясь быть участливой, спросила я.
– В Испании, - ответил он.
– Позорное ранение, в пятку. Смешно, не правда ли?
Его лицо как-то искривилось в улыбке. Но я не ответила на его улыбку то ли от волнения, то ли опасаясь обидеть его. Я спросила:
– Болит?
– Нет, не болит. Но все время кажется, что я наступаю на гвоздь. Солдатские раны на войне лучше всего врачует смерть, - вздохнул он.
– От скольких неприятностей избавляет она солдата.
– Разве вы не хотите жить?
– спросила я.
– Хочу. Но меня никто не спрашивает об этом. Мне никто не предлагает выбора. Вчера ваши партизаны застрелили нашего солдата. Он тоже не хотел умирать, но его никто не спрашивал. У него не было выбора. Что вы на это скажете?
– Ни одна мать никогда не смирится со смертью, - сказала я.
– Наши матери далеко, - он вздохнул.
– Расстояние и время смягчают удар.
Я покачала головой. Комендант поднялся, сделал несколько шагов, прислушиваясь к своей боли. Его ни разу не кольнуло.
– Когда хожу босиком - все в порядке, - сказал он.
– Стоит надеть сапог - колет. И никакого гвоздя нет.
– Он вдруг остановился, поднял на меня глаза и спросил: - У вас ко мне дело, госпожа учительница?
Я испуганно посмотрела на него и прошептала:
– Я пришла умолять вас о моем сыне!
– Умолять? О сыне? Ему надо помочь?
– Он приговорен к казни.
Мейер вытер лоб ладонью.
– Он работал на лесопилке...
– Ах, лесопилка!
– Он как бы вспомнил о лесопилке.
– И ваш сын... Понимаю, понимаю...
Я не могла взять в толк - издевается он надо мной или сочувствует. Хотела думать, что он сочувствует. Смотрела на него глазами, полными слез.
– Эти
– Я отдаю себе отчет, насколько это вам сложно, немыслимо трудно, заговорила я.
– Но умоляю вас войти в мое положение.
– Понимаю, - сказал он и как бы ушел в себя.
Я поверила, что он сочувствует мне, ищет выхода. И чтобы он самостоятельно не пришел к отрицательному решению, я заговорила:
– Ваша мать жива?
– Моя матушка?
– Он слегка посветлел.
– Моя матушка?
По-немецки это звучало "мейн муттерхен".
– Она служит в госпитале в Дюссельдорфе. Старшей фельдшерицей. Вы знаете, - комендант оживился, - она чем-то похожа на вас, хотя вы значительно моложе.
– Все матери похожи друг на друга.
– Совершенно верно, - он как бы перенесся в далекий Дюссельдорф, в родной дом, к своей муттерхен.
– Ей со мной тоже досталось, когда я был школьником. Интересно, если бы моей матери сказали, что ее сын убил вражеского часового, сжег лесопильный завод и приговорен к казни, что бы она сделала?
Я молчала, давая ему возможность прийти самому к выводу, который невольно напрашивался.
– Она бы пришла к русскому коменданту просить за меня. Не правда ли?
– Я в этом глубоко убеждена.
– И какое решение принял бы русский комендант? Вы думаете, он бы помиловал сына моей матери?
– Не знаю, - тихо сказала я.
– У русских плохо развито чувство мести.
Комендант испытующе взглянул на меня.
– Вы уклоняетесь от прямого ответа. А сами ждете от меня ответа вполне определенного.
Я подняла глаза на коменданта. Сейчас что-то должно в нем произойти, привести его к решению, от которого зависела жизнь моего сына. Он медлил: то ли сам колебался, то ли испытывал меня.
Потом он сказал:
– Одного часового убили четверо юношей... Это вполне могли сделать и трое. Не правда ли?
– Правда, - отозвалась я.
– А один мог быть задержан случайно. Могло ведь так случиться?
– Могло, - с готовностью подтвердила я.
На меня нашло материнское ослепление. Никого вокруг не существовало. Только мой сын. И для того чтоб он был, я готова была на любое признание, на любой поступок. Пропала гордость. Обязанности перед близкими людьми. Только бы он жил! В надежде выиграть, я играла с Мейером в игру, которую он мне предложил.
Комендант покосился на часы и сказал:
– Вам придется поторопиться, госпожа учительница, казнь произойдет через пятнадцать минут.
– Куда мне бежать?
– Бежать не нужно. Вас довезут на автомобиле. Тут недалеко. Километра полтора.
– Он крикнул: - Рехт!
Появился длинный, худой Рехт. Получил распоряжение. Я пошла за ним, даже забыв поблагодарить господина Мейера. Мне казалось, что Рехт идет очень медленно, и все время хотелось потянуть его за рукав, но я боялась испортить дело.