Тяжело ковалась Победа
Шрифт:
– Сорванцы наши уже вовсю хулиганили, – продолжал Алексей Михайлович. – Летом и осенью арбузные корки под ноги прохожим пуляли: дощечку с гвоздиком от фруктового ящика подберут, огрызок на гвоздь наколют, а потом о стоптанный каблук – и… корка стрелой под ноги прохожим. Наступит случайно дамочка – и навзничь с криком! А они ухмыляются. Дворник как-то засек Ваньку и привел его к родителям за ухо, скандал был. И Тимофей с ними туда же – даром что карапуз, не отставал. Он любил ходить со старшими в магазин, где за стеклянной витриной был насыпан песочек, река нарисована, маленькие куколки там, как дети, купались – красиво… А в углу магазина стоял огромный медведь, раскрывал пасть и отрывисто выкрикивал: «Все, для, детей! Все, для, детей!»
Матвей,
Первое время он в городе работал, так она из себя выходила. Это же не деревня – на поветь или на скотный двор не выбежишь, если в голове бурлит, а на языке слово не держится. А тут можно было только в узеньком коридорчике или у входной двери, возле уборной, где вода журчит, а на столах примусы фырчат. Это уж потом Матвей в пригород перевелся, только на выходной приезжал – и то она успокоиться не могла, денег ей было мало.
Дядя Федор и тетка Александра сразу Матвею говорили: не женись, век будет упрекать, что на богатство позарился, – так не послушался. Сколько они жили, столько она и скандалила. Ровно задалась вымотать ему нервы. Обязательно что-нибудь на смех поднимет: не походочку (он чуть косолапил), так говорок… Из мужицкой семьи-то, не очень речист. А уж она гордилась: и отцом, и что домработницу в доме держали, и что старые платья не нашивала. Зазнайства в ней было через край.
Матвей во всем уступал жене.
В ту зиму, когда Кирова убили, Тимоша под сани угодил. Бабка его укутала, и он потопал через Гороховую: мать там за керосином в очереди стояла.
«Ай-яй-яй! Извозчик собаку задавил!» – закричали женщины и побежали на мостовую. А там окажись ребенок! На счастье тетки Лиды, ломовик гнал порожняком. Тимоша остался жив, колени только полозом помяло. До самой войны летучей мазью в квартире пахло – по вечерам все тер.
Василий жаловался, что устает на стройке. Максим подучил его жестяному делу, устроил в мастерскую по ремонту посуды и примусов. Поработал он там – освоился, ну и вольности стал позволять.
Сказывал: возвращаюсь после шабашки на трамвае, стою на задней площадке тихо-мирно, чтобы и виду не подать, что чекушку приголубил, – вдруг двое граждан заспорили. Один говорит: мужик пьяный, надо в милицию его сдать. А другой, в галстуке, возражает: никакой он не пьяный, никому не мешает, не за что его в милицию. Это, мол, его право, как домой добираться – идти или ехать. Было это в тридцать восьмом – кажись, после принятия сталинской Конституции. Тогда на каждом углу все о правах судачили. Бывало, только и слышишь: «Вы не имеете права!» – «Нет! Это у вас нет такого права!» А на самом деле никакого права ни у кого и в помине не было. Так вот. Пока эти двое спорили, Василий хотел сойти на остановке – от греха подальше. Мужик стал его задерживать, Федорович не давался – завозились. Милиционер
– Народу в тридцатые много понаехало… Культуру сразу не привьешь, – поправил Юрий Павлович.
– Пожалуй, но порядок был. Дворниками всюду мужиков держали – хулиганить побаивались. Это уж после войны бабы больше, – уточнил Алексей Михайлович. – Да. Ну так вот. Освободился это он, а где-то через полгода опять беда его подстерегла. Мужик он был увалистый, неторопливый, но своенравный. Бывало, хоть скорее того надо – не побежит. А тут перед войной, на его несчастье, указ вышел: опоздал – три месяца пятнадцать процентов зарплаты отдай, еще больше опоздал – шесть месяцев двадцать пять процентов высчитывали. Он платил и пятнадцать, и двадцать пять, но характер не изменил. Это так его злило, что он уже и в выражениях не стеснялся. А там и до беды оказалось недалеко. Возвращается он как-то домой после получки, выпивши. В те годы часто по радио пели: «Нам песня строить и жить помогает…» Остряки по-своему ее переделали – безобразничали тоже. Ну вот. Идет это он – и во все-то горло, на всю-то Гороховую: «…И кто с пол-литрой по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет…» Его забрали… Пока сидел, еще что-то там про Кирова намолол: убили, мол, его, чтобы Сталину не мешал. Ну и дали… десять лет. Тогда ухо-то востро надо было держать.
Федор так дворником и работал: зимой снег в Фонтанку сбрасывал, летом мостовую поливал. Ребятишки в жару вокруг него кружились тучей: «Дядя Федя, нас облей! И водички не жалей!» Сноровка у него ко всему была. Вот только язык свой прикусить не мог. Привыкли они в деревне верховодить – и здесь уняться не могли. Забрали его однажды ночью. Говорили, будто болтнул какую-то глупость.
Многие тогда по ночам тряслись… А с рассветом радио гремело: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»
Говорили, будто припомнили ему, что он сын кулака, замышлял якобы на родине что-то против властей, – и его без права переписки… Александра все посылки ему пыталась отправить, но ничего не принимали: постоянного адреса, мол, еще нет. А его, оказывается, как позже узнали, тогда же и шлепнули. Некогда, видать, было разбираться. Не успевали…
Шел тридцать седьмой…
Юбилей Пушкина отмечали. На тетрадных обложках – дружина вещего Олега, а по их ножнам буквы: «Долой ВКП(б)». Тетрадки тут же изъяли.
Тимофей в нулевой класс тогда ходил, сообразительный был: ручонки под стол спрячет – и пальчиком кусочки жира из ломтика колбасы выпихивает. Хоть и нечасто лакомиться приходилось, но иногда перепадало. Первое время его все по очереди спрашивали: «Тимоша, как учительницу твою звать?» – «Рожа Ишаковна». Вначале он ничего не подозревал, бурчал в ответ – и все, но общий хохот, видать, к чему-то надоумил. Быстро он как-то научился выговаривать.
Летом этого же года нашли шпионов среди командиров Красной армии. Тоже почти всех к высшей мере.
Так вот и гибли люди – ни за понюх табаку.
Верка, вторая сестра Никиты, так с нелюбимым в деревне и маялась. По-глупому жизнь искалечила – из-за мужика своего. Сумасбродный Фома был. Отец его – из той же братии, что и Игнат. Сошлась она с ним, чтобы не одной век коротать. Не мил он ей был. Сама сказывала: «Как без любви вышла, так жизнь и провожу – будто без соли ем». Небыстрого он был ума.
Хлебнула она с ним горюшка. Двух девчонок родила, все, кажись, путем шло, но у него к ней одни придирки: смириться с ее веселостью не мог. Она ведь говорливой выросла, с кем угодно, бывало, беседу заведет, а его это заедало – ревновал. Пока тверезый был, терпел, а как выпьет – словно одичает: обматюгает всех и еще жену побьет. А она жизнь свою скрасить хотела: и плясала, и танцевала, и частушки складывала – такая мастерица, прямо на удивление. Куда, бывало, ни придут – она первая, как выскочка. Собой стройная, ладная, язык острый, выскочит – и давай припевки собирать да притопывать, подолом махать туда-сюда, словно веником по избе.