Тяжело ковалась Победа
Шрифт:
Валентина уже после смерти матери показывала мне отцовские письма.
В августе сорок первого он просил Ольгу никуда не уезжать, даже если и предложат, потому что скоро все закончится. И сообщал, как лучше к нему добраться, если захотят увидеться: «Сесть на Лиговском на двадцать седьмой трамвай, доехать до завода «Светлана», там пересесть на двадцатый автобус и выйти на станции Девяткино. Тут северные ворота гарнизона. Приезжайте!» «Дочура, тебе, наверное, страшно во время налета варваров? Потерпи еще немного – может, пару недель, а там разобьют прохвостов и выгонят. Тогда вздохнете свободно, и я к вам приеду», – писал он первого октября.
Девятого октября Максим советовал ехать к нему уже на десятом трамвае, до Ржевки, там пройти километров пять к южным воротам. Жаловался на черный липкий хлеб, который им
«Семнадцатого октября, – писал Максим, – у меня появилась опухоль на лице, на ногах, на руках. Ходить стало тяжело. Врач освободил меня от всякой работы, а через четыре дня никакой опухоли не нашел. На самом деле она не проходила. Это не только у меня. Половина ходят опухшими. Доктор знает, отчего, но лечить нечем, кормить нечем и освобождать нельзя. Так и служим – как живые трупы, ветром шатает».
«Дома я осуждал Александра, – писал он в конце ноября сорок первого, – считал его бесхарактерным, а последний поступок (самоубийство) – глупым. Теперь понял его душевное волнение, хотя еще не испытал того, что перенес он в прошлую войну. Мне кажется, что он распорядился своей судьбой правильно. Чем мучиться, лучше сразу умереть. Вот и настало время, когда живые завидуют мертвым. Я по себе чувствую, что до конца сорок первого дотяну, а дальше – не знаю».
Двадцать пятого декабря Максим сообщал: «Посылочка меня оживила. Теперь продержусь недели две, а там уже должно быть улучшение, иначе все свалимся. Очень многие болеют – приходится их заменять, работы прибавилось».
Больше писем не было.
Однажды, когда Ольга ушла на работу, моя матушка увидела ее юбку на кровати, проворчала: «Плохая примета». И послала внучку. Ольга не поверила, распахнула пальто – удивилась: стоит без юбки… А вскоре весть о гибели Максима пришла.
Родитель мой умер в феврале сорок второго, а матушка – весной.
Ольга отдавала свою пайку дочери, а сама перебивалась на столовской похлебке. К весне она высохла. Однажды потеряла на работе сознание. Ее положили в заводскую больницу. Двенадцать дней она не приходила в сознание. Врачи не надеялись на выздоровление, утром справлялись: «Смирнова не умерла?» Последние дни Ольга слышала эти разговоры как во сне, но не относила их к себе, а в уме молилась. Солнце ли заглянуло ей в глаза, или на самом деле Ольга видела, как перед ней опускается икона Николая Чудотворца, которая висела дома, она не поняла, но с того дня силы стали прибывать. В День Победы она всем со слезами рассказывала про это видение. Потом за военного вышла и перебралась в Москву.
– В День Победы только умершие не ликовали, – подхватил мысль о конце войны Юрий Павлович, внимательно наблюдая за пляшущим поплавком, готовый в любую минуту дернуть удилище. – Радость такой ценой досталась, что невольно все плакали. Заплатили полной мерой. Из эвакуации тоже многие не вернулись. Двор вначале пустой был. Оказывается, Гогочка с матерью еще в марте сорок второго на Ладоге под лед вместе с машиной ушли…
– Матрена моя после войны не захотела в город возвращаться. Как эвакуировалась в сорок втором с дочкой в деревню, так и осталась в родительском доме, – перебросил удочку Алексей Михайлович. – Комнату нашу в Ленинграде снарядом разворотило. Ремонтировать надо было или скитаться по углам. Одним словом, не пожилось ей в Ленинграде. Сказала, век больше в город не поеду. В деревне, мол, все мое: соседи, усадьба, а там – как загнанная. Невский, Садовую не любила из-за толкотни – ходила, когда уже прижмет. А на Сенной рынок – так через дворы с Фонтанки до последнего дня бегала.
Меня в райком инструктором взяли: в партию-то я еще на фронте вступил. Матрена вначале полы мыла, а потом ее старшей сделали. Она там до пенсии и отработала. Антонина училась. Я зиму и лето по деревням мотался: то сдача хлеба, то лесозаготовки, то подписка на заем, то посевная – так и кочевал по колхозам, всякого насмотрелся. Весной лошадей в стойлах еще кое-где на веревках держали, чтобы не падали, а то ведь не поднять утром. Скот в войну был подморен.
Колхозникам на трудодни мало чего доставалось, но на заем-то их тоже подписывали.
Каждому сельсовету план давали. Ночами сидели, бывало, пока всех не охватим. Посыльную по нескольку раз за упрямыми колхозницами гоняли. До сих пор из головы не идет беседа с одной солдаткой. В избе у нее печь да лавки, на дворе коровенка – мослы торчат. И все! Это только в газетах писали гладко, когда рапортовали… А нам ведь подписи были нужны, иначе потом деньги не востребуешь.
Помню высокую рябую колхозницу. Муж у нее на фронте погиб. В избе трое малых детей. Она только что с лесозаготовок вернулась – колхоз посылал. Старшей дочке двенадцать, а двум другим – семь и четыре. Отец младшенькую так и не видел. Первый раз Таисия даже разговаривать не намеревалась. Как стала в дверях, так и не шелохнулась. Зло из нее так и перло. Мы долго ее уговаривали. Председатель колхоза упрашивал. «В лесу, – говорит, – ты на колхозных харчах жила, значит, в доме творожок, маслишко, поди, девчата прикопили. Продашь – смотришь, сколько-то уже погасишь. У других и этого нет». – «Ты свою бабу пошли! Сразу масла набьешь!» – рубанула Таисия. Тут хромой бригадир, что сидел рядом со мной, решил свое ввернуть: «А нам на лесосеке выдали штаны на вате, на бе-е-елой вате, по килограмму хлеба на рыло и газет – сколь хошь кури. Во! С собой еще прихватил!» – «Ну и радуйся», – огрызнулась Таисия и скрылась.
Второй раз ее вызвали – она опять столбом в дверях и нас ровно не видит.
На третий мы уже ополчились. «Ну! Сколько будешь подписывать?» – накинулся председатель. «Нисколько». – «Как так?! Лукерья – и та подписалась! – уколол секретарь. – А у нее и коровы нет». – «У нее и детей нет». – «Девчата у тебя уже помощницы». – «За столом», – пререкалась Таисия. «Последний раз спрашиваю: на сколько подписываешься? – с угрозой смотрел на худущую колхозницу председатель и сжимал небритые костистые скулы до желваков. – Все подписались! Ты одна осталась!» – «Не все!» – «Учти, – погрозил желтым прокуренным пальцем председатель, – летом косить не дам. Тогда за мной побегаешь!» – «Нет у меня денег! – сорвалась на крик Таисия. – Нет!!! Где я их возьму?!» – «А где другие берут?! – вмешался секретарь. – Там и ты бери!» – «Нет у меня денег! – подскочила она к столу – и ну хлестать по столешнице сухими, как хворостины, руками, даже чернильница из толстого стекла заплясала. – Негде мне взять!» – и в рев. «Корова доится? Накопишь творожка! Собьешь маслица! И в Череповец вместе с бабами на саночках! Так и будешь гасить! А как все-то? Народное хозяйство надо восстанавливать! Или ты против политики партии?» – наседал опытный председатель. «Нет!!!» – «Тогда подписывай!!!» – «Не буду!!! – завопила Таисия. – Мне детей кормить нечем!!!» – и начала молотить жилистыми руками по столу. «Нечем?! – вскочил секретарь совета. – А сто двадцать ведер картошки – это тебе что?! Не еда?!» – «Откуда взял?! Сто восемь! – в запале вскрикнула Таисия. – Не буду подписывать!!!» – «Будешь!!! – приподнялся председатель. – Говори, сколько!» – «Нисколько!» – вскочила с лавки уставшая женщина, как пьяная, и заметалась взглядом по углам, вроде выход искала. «Смотри, Таисия! – указал желтым пальцем в потолок председатель. – Хуже себе делаешь!» – «Себе не сделай!» – метнула злой взгляд колхозница и с ревом загремела по расшатанным ступенькам сельсовета. Долго она ходила, плакала.
«Все, – крутил цигарку председатель, – теперь подпишет. По доброй воле ей нечего отдавать. Она через силу будет платить». Я с удивлением посмотрел на него. Неожиданно Таисия встала в дверях. «Сколько?!» – спросила и зло уставилась на нас провалившимися глазами. «Да немного, – махнул рукой председатель – вроде бы делал ей уступку. – Как все».
Такая вот была добровольная подписка… Да оно и в городе подписывали скрепя сердце.
Зимой бабы потом сговаривались и с саночками отправлялись в город.
Однажды после собрания в одном колхозе я поехал в соседнюю деревню собирать людей на лесозаготовки. Председатель выделил мне ездового и одну из лучших лошадей. Уже вечерело. В окрестностях в ту зиму волки проказили. Кобыла еле шла. Парень поторапливал каурую. В санях у него палка ивовая лежала, чуть тоньше кола. Он несколько раз понукал лошаденку, но та не шевелилась. Тогда он взял дрын, огрел ее по костлявой спине со всего маху и дернул вожжами: «Но!» Бедное животное чуть-чуть шевельнуло хвостом, но не прибавило шагу. «Но!!! – еще громче прокричал парнишка. – Заиграла!..» На собрание я опоздал. Как он добрался обратно, я не знаю.