Тяжелый круг
Шрифт:
— Нет, и понимать не хочу.
— А с тем ты согласен, что Гарольд сейчас сильнее всех?
— Согласен, но Дерби выиграет мой Перстень.
— Во благовещанье! — рассердился Онькин, но тут же потупился взглядом и после заминки сказал вкрадчиво: — Может взять, Андрей Андреевич, может, но только в том случае, если другие наши лошади придушат Гарольда… Это, конечно, не жеребец, а нечистая сила, однако он не может держать голова в голову, я знаю, поверьте мне. Единственный способ не выпустить его — со старта дать ему голову, в этом вы тоже мне поверьте.
План
У Онькина было продумано все.
— Бросим жребий, кому достанется.
Это Байрамова не устраивало, и он снова метнулся в сторону, притом обставил это красиво:
— Нет, я хлюздать не привык. Брать такой грех на душу — ну его.
— Велик грех — неделю мяса не поесть. И какая хлюзда? Ведь мы же собираемся благое дело совершить, не правда ли? — урезонивал Онькин. — Или ты считаешь нас мошенниками?
— Нет, не считаю. Но я не хочу неделю мяса не есть, ни постов, ни молитв не хочу.
— Склизкий ты, Байрамов, как линь. Ты ведь плутуешь больше нашего, думаешь, не видим? Думаешь, что сможешь Наркисова прижать на старте или на бровке; ну а если на Гарольде Николаев поедет, тогда как, все равно выиграешь?
— Кто на Гарольде поедет, мне без разницы.
Да, в дремучем лесу был Байрамов, совсем сбился с дороги — это стало ясно Онькину:
— Ладно, посоветуйся с умным человеком — самим собой, одумаешься — возвращайся, не прогоним.
Байрамов чувствовал себя не совсем ловко, уйти от старых товарищей было ему непросто. Он переводил взгляд с Аполлона Фомича на Милашевского, с Милашевского на Онькина и никак не мог принять решения.
— Ну, чего ты заметался, как цыган на торгу? — приструнил его Онькин. — Иди, да только Амирову не протрепись.
— Бог с тобой, что ты говоришь, Иван Иванович, разве же я трепло? Никогда такого за мной не замечалось, никогда я не двоил, как жена Цезаря, вне подозрений, как говорится, — совсем уж разболтался Байрамов.
Онькин, Аполлон Фомич и Милашевский молча отошли за стожок сена. Онькин взял три бустылинки, предложил тянуть:
— Кто смелый?
Смелого не находилось. Да и то: не совсем честное все же дело затеяли они.
— Тянем-потянем…
Самая короткая бустылина досталась Аполлону Фомичу: стало быть, голова в головудолжен будет брать со старта его Дансинг.
— Слушай, Иван Иванович, — бодрячески сказал Аполлон Фомич, — а Байрамов не вытащит каштан из огня? Мы химичим, а ему ведь наша химия известна? Отсидится на своем Перстне да и двинет, а?
Аполлон Фомич в самом деле был обеспокоен, не знал он, что старая мышь всегда имеет две норы. Онькин ответил:
— Нет, жеребенок его вовсе не готов. А что он слевшить горазд, я предвидел, иначе бы и не позвал на этот совет. Меня другое свербит: твой жокей не подведет?
— Нет, — заверил опечаленно Аполлон Фомич. — Зяблик у меня парень задетый, ослушаться не посмеет.
Онькин, вытащивший бустылинку подлиннее, тоже огорчился, но вида не подал:
— Саньке Касьянову я всей правды не скажу, а то он может и взбрыкнуть: он без царя в голове. Дам я ему такой план скачки, что он даже доволен будет.
Милашевский, боясь высказать свою радость, деланно хмурился и был мысленно уже дома, уже представлял себе, как воспарит духом приунывший в последнее время его Сашка.
2
Но и Амиров провел в этот день «военный совет». Как и Онькин, он начал с того, что выгнал из конюшни всех лишних свидетелей. Но если Онькин ласковым обманом и под благовидными предлогами выпроваживал конюхов и конмальчиков, то Амиров не апельсинничал:
— Вон отсюда! Что?.. Не твое дело, иди!
Амиров не отличался деликатностью и изяществом выражений вообще, а при виде конюхов начинал гневаться и кипеть уж непроизвольно, от одного только внешнего вида их. Он считал их всех лодырями и пьяницами, не делал исключений ни для кого. Особенно его сердило, что конюхи получают почти ту же долю от побед, какую и тренер, всего на восемь процентов меньше. Но если конюх опекает четырех лошадей, то на попечении тренера вся конюшня — двадцать пять голов!
По отношению к жокеям Амиров был милостивее, но оплату и их труда находил чрезмерной — по сравнению опять же со своей, а не вообще.
Но тут надо оговориться, что позволить себе быть грубым с конюхами и жокеями мог один только Амиров, с других за это взыскивалось сторицею. И не в заслугах маститого тренера дело, а в том, что он сам работал одержимо, не жалея себя, хотя, разумеется, вовсе не обязан был денники чистить или лошадей купать. А он даже в работу кузнецов и шорников вмешивался, и ветеринар без разрешения к лошадям подойти не смел — любого специалиста Амиров может запросто турнуть.
Случалось, кто-нибудь начинал ершиться и пузыриться, шел к начальству ябедничать, но это те, кто не знал, что начальство само Амирова побаивается, пореже старается на его конюшню заглядывать. Нет, то есть, конечно, директор ипподрома и начальник испытаний каждый день, как и положено, совершали обход всех конюшен, везде порядок наводили, в конфликтах разбирались, меры принимали, но от Амирова норовили поскорее отделаться, потому что не они ему, а он им давал взбучку: «Почему сено неедовое, клетчатка одна?», «Когда шифер на худую крышу привезут?», «До каких пор фотофиниш барахлить будет?». И это не было хитрым приемом самообороны, отнюдь: требования его были и разумными, и необходимыми, от них нельзя отмахнуться, ими нельзя пренебречь.