Тяжелый песок
Шрифт:
Но мама не была такой деликатной и воспитанной, как он. И мой младший брат Генрих тоже. Сначала он немного оробел, знаете, как уличный мальчишка перед милицией, но когда до него дошло, что пришли за отцом, он начал грубить милиционерам, хамил, стоял в дверях, не давал пройти, толкался, вытворял свои мальчишеские штуки, и, не прикрикни я на него, дело могло обернуться плохо.
Ну а что творилось с мамой, я вам и передать не могу. Я думал, в эту ночь она сойдет с ума. Ее била истерика, отец ее успокаивал. Дина говорила: «Мама, не плачь! Мама, не плачь!» А мама сидела на стуле, раскачивалась и громко повторяла: «Конец, конец, конец!» Саша, ему было тогда восемь лет, молча и задумчиво наблюдал за всеми. Я думаю, эта ночь запомнилась ему до последних дней его короткой жизни. Слава богу, маленький Игорек спал и ничего не слышал. И когда милиционер сказал
– Гражданка Ивановская, ведите себя спокойно, – она закричала:
– Зачем вы пришли? Кто вас звал? Убирайтесь!
Милиционеры, правда, были знакомые, наши жеребята, но они многозначительно переглянулись, и отец деликатно сказал:
– Извините ее, пожалуйста, она очень нервная.
И потом матери:
– Рахиль, если ты хочешь мне добра, то замолчи, прошу тебя.
Она перестала кричать, только обхватила голову руками и раскачивалась на стуле, как помешанная. И даже, когда отца уводили, не поднялась, не попрощалась, не ухватилась за него, как это делают женщины, когда уводят их мужей. Я сам, своими руками, собрал отцу вещи. Он поцеловал нас всех, подошел к матери, она сидела с закрытыми глазами, как мертвая, хотел, наверно, погладить ее по голове, но передумал и вышел вместе с милиционерами из дома. Хлопнула дверь, потом вторая дверь, мама по-прежнему сидела не двигаясь, с закрытыми глазами, ничего не видела, ничего не слышала. Я подошел к окну, уже рассветало, отца вели по улице, и все это видели, никто не спал, все знали, что за ним пришли, все видели, как его уводят.
Я велел детям лечь и хоть немного поспать: Генриху завтра на работу, Дине и Саше в школу.
Потом я тронул маму за плечо:
– Мама, приляг...
Она открыла глаза, посмотрела на меня, но не увидела, снова закрыла глаза и осталась сидеть, как сидела, и я понял, что мама тронулась умом.
Так она сидела до утра. Ребята встали, позавтракали и ушли: Генрих на работу, Дина и Саша в школу; проснулся Игорек, я его одел, накормил, мама услышала его голос и только тогда открыла глаза, посмотрела вокруг и сказала:
– Все кончено.
Потом встала, прошла в спальню, легла в чем была, заснула и проспала весь день до вечера.
Пришли дедушка и бабушка Рахленко, пришли дядя Лазарь, дядя Гриша, приходили люди, соседи, а мать все спала, и я, чтобы ее не будить, выходил с ними на крыльцо, рассказывал все как было, люди сочувствовали, женщины плакали, жалели отца, пришли и мамины подруги, помните, дочери кузнеца Кузнецова? Теперь они уже сами имели внуков; и Сташенки и другие люди приходили, я никого к матери не пускал, все время заходил к ней сам, боялся, она что-нибудь сделает над собой, ясно, что она уже не в своем уме. Пришли Дина и Саша из школы, потом Генрих с работы, бабушка увела их и маленького Игоря к себе обедать.
Вечером мама проснулась, умылась, вышла в столовую, и я понял, что ошибся, предполагая, будто она тронулась умом. Она вышла спокойная, строгая, властная, какой была всегда, велела позвать дедушку, дядю Лазаря, дядю Гришу, наших соседей Ивана Карловича и Афанасия Прокопьевича Сташенка, всех без жен; ей нужен мужской совет. Они пришли, мы сели за стол и стали думать, что делать. И, конечно, у всех на языке одно слово «адвокат», и не просто адвокат, а адвокат из адвокатов – на карту поставлена жизнь отца.
Первым адвокатом на Украине тогда считался некий Дольский из Киева, гремел на всю республику, все равно, как, скажем, Брауде или Коммодов гремели на весь Союз. Но Брауде или Коммодов ради такого дела к нам не поедут, а Дольский, может быть, и поедет; Киев ближе, чем Москва. И, как резонно заметил Иван Карлович, в случае неблагоприятного решения областного суда дело перейдет в Верховный суд республики, Дольскому будет с руки заниматься делом, тем более что в Киеве он знает всех и все знают его. Но, добавил Иван Карлович, Дольский – очень дорогой адвокат, берет такие баснословные гонорары, что мы не можем себе и вообразить.
Мама ответила, что гонорар – это не довод, она заплатит любой гонорар, если понадобится, продаст дом и с себя все продаст и с детей, мы готовы остаться голыми, босыми, без крыши над головой, лишь бы выручить отца. И дядя Лазарь и дядя Гриша тоже сказали, что отдадут все, лишь бы выручить Якова, и Афанасий Прокопьевич тоже обещал помочь, чем сумеет.
В общем, было ясно, что лучшей кандидатуры, чем Дольский, нет и быть не может, у него авторитет на всю Украину и даже на весь Союз, и, если он возьмется за дело, папа будет спасен.
Но мама ждала, что скажет дедушка, с его мнением она очень считалась. И хотя ему было уже семьдесят пять лет, у него была ясная голова, а жизненного опыта за семьдесят пять лет можно набраться.
И дедушка Рахленко коротко сказал:
– Нужно взять Терещенко.
Если бы дедушка сказал, что в адвокаты надо взять, скажем, царя Соломона, мы бы так не удивились. Терещенко! Вы, конечно, знаете Временное правительство, знаете десять министров-капиталистов? Среди них был Терещенко, министр финансов, сахарозаводчик с Украины, то ли кадет, то ли монархист... Тот Терещенко, которого назвал дедушка, конечно, был не министр, но неприятностей из-за того министра имел предостаточно: ему требовалось доказать, что министр ему не родственник и он не родственник министру. Тогда было принято: докажи, что ты не родственник. А как, спрашивается, доказать? Тем более что наш Терещенко был в свое время большим треплом и, когда министр Терещенко был в силе, хвастался, что он ему любимый племянник и наследник всех его сахарных заводов, хотя все знали, что он ему такой же племянник, как Керенский мне бабушка. Он был сыном акцизного чиновника, и его отца и его самого все знали как облупленных. В молодости был форменный босяк, хотя и студент, и, представьте, ему понравилась моя мать Рахиль, как раз в то время, когда она была невестой моего отца. Она всем нравилась, но все знали, что она не такая девушка, чтобы завести шуры-муры, просто любовались ею, а нахал Терещенко стал ходить к нам якобы сшить штиблеты, а на самом деле, чтобы приставать к Рахили. Дедушка это сразу сообразил, взял Терещенко за воротник и выкинул на улицу вместе с незаконченными штиблетами. Терещенко на этом не успокоился, он, дурак, не понимал, с кем имеет дело, и стал хвастать, что все равно Рахиль будет его, потому что нет на свете девушки, которая бы против него устояла. Это он говорил на станции, где молодежь имела обыкновение гулять вечером на платформе, встречая пассажирский поезд. И его хвастовство услышал мой дядя Гриша, и хотя ему было всего пятнадцать лет, а Терещенко не меньше двадцати и стоял он среди своих дружков, дядя Гриша подходит к нему и врезает по физиономии так, как он умел, а уметь это, надо сказать, он умел. И дружки Терещенко не двигаются с места: видят – подходят остальные братья Рахленки, а эту семейку знал весь город, и весь город знал, что с ними лучше не связываться. А тут тем более прибывает поезд, и уже бежит жандарм со своей шашкой, и шашка бьет его по ногам, и, пока подошел поезд и пока добежал жандарм, дядя Гриша разукрасил Терещенко, как бог черепаху, и правильно сделал: говорить такие вещи может только подонок, и дядя Гриша был обязан вступиться за честь своей сестры, он был не только хороший брат, но и такой брат, который ищет повода подраться, а какой может быть лучший повод подраться, если порочат твою сестру, к тому же не просто невесту, а невесту в сложной ситуации – жених в Швейцарии, и неизвестно, что из этого получится.
Никаких особенных последствий этот случай не имел. Терещенко, как у нас выражаются, утерся, залепил синяки и укатил в Петербург: каникулы кончились. А к дедушке является его отец, акцизный чиновник, акцизные чиновники ходили тогда в форме, и приносит извинения за поведение своего сына.
На это мой дедушка Рахленко ответил:
– Между молодыми людьми всякое бывает.
Ничего больше дедушка не сказал. Но, как я понимаю, поступок старшего Терещенко ему понравился, он умел ценить хорошие поступки. Согласитесь, акцизному чиновнику в форменной тужурке просить извинения за своего сына, которого, между прочим, сначала выкинули на улицу, а потом разукрасили, как бог черепаху, и у кого просить извинения – у простого сапожника, – это, согласитесь, поступок. Я думаю, что на извинение старого Терещенко толкнуло не только недостойное поведение его сына, но и то, что весь город переживал тогда за Рахиль, за мою будущую мать, и старый Терещенко тоже, наверно, переживал.
Потом война, революция, объявляется молодой Терещенко лет через пятнадцать, солидный адвокат, защитник, как тогда говорили, живет в Чернигове, приезжает вести дела у нас в суде, вел успешно, и так повелось, что по всяким судебным делам наши горожане обращались именно к нему: дело свое знал, к тому же свой человек, наш, из нашего города. Были, я думаю, в Чернигове адвокаты получше, но люди идут проторенной дорожкой, тем более за наши дела Терещенко брался охотно, никогда не отказывался, а дел было достаточно: нэп, налоги, фининспекторы – всего хватало...