Тяжелый песок
Шрифт:
– Миленький мой, хозяйственный, брось, обойдемся, на кой черт нам этот быт, подальше от него.
Регистрироваться, она отказалась, даже удивилась:
– Боже мой, кому это надо?!
Действительно, ведь фактический брак тогда приравнивался к официальному – какая разница?
Дети?! Не может быть и речи! Потерять самые ответственные годы – значит, потерять все... Тоже можно понять, она еще не создала себе имени, еще не народная, даже не заслуженная. Правда, неизвестно, когда она ими станет, ладно, пусть будет по ее.
Жила она у меня, но официально на старой квартире, прописана была там: если в театре узнают, что она живет в таких прекрасных условиях, то комнату ей не дадут.
Каждое из этих обстоятельств в отдельности можно понять, но, взятые вместе, они создавали для меня несколько неопределенное положение.
Я,
Не подумайте, что она жила одними интригами! Она жила театром, искусством, но так как в искусстве я был профан, то со мной она говорила не о главном, а о второстепенном. Я тоже не распространялся о своей работе, разве ей интересно наше производство, ремонт обуви? Будь у меня настоящие неприятности, она бы встала за меня горой... Но что за неприятности могут быть в какой-то там сапожной артели?
Приходили к ней друзья, актеры, актрисы, смешно изображали своих врагов, стариков и старух, ругали их в выражениях, которые я не решаюсь здесь повторять, и изображали в ситуациях и позах, о которых тоже лучше умолчим; народ веселый, но шумный и беспардонный, одалживали деньги и не отдавали, старались выпить за твой счет, выставить; Соню это не шокировало, смеялась только:
– Не будь фраером!
Широкая натура, ей было даже приятно, что я кормлю эту ораву, не мелочная, беспечная, легко на все смотрела, легко жила.
Собиралась ее бражка не у меня, а у нее – все по тем же соображениям насчет комнаты. Тесно, накурено, тут же в дверях хозяин с хозяйкой ждут, пока им поднесут рюмку. И все это ночью после спектаклей, и я, не дожидаясь окончания сборищ, уходил к себе.
Мне было несколько трудно приспособиться к ее жизни. Помню, приезжал некий театральный критик из Москвы, Соня принимала его по первому разряду, хотя за глаза, смеясь, называла дуболомом, надеялась, что он похвалит ее в газете, и действительно он упомянул ее в рецензии одной фразой: «Спорно, но интересно толкование этого образа актрисой Вишневской».
Или, например, день ее рождения. Готовился, купил цветы, накрыл стол. У нее в этот день концерт в подшефной части, должна вернуться к девяти, возвращается в первом часу, был банкет... Видит цветы, видит накрытый стол, говорит:
– Миленький мой, дорогой, я, конечно, свинья. Но ты должен меня простить. Они узнали, что сегодня мой день рождения, и банкет превратился в мой юбилей, меня чествовали, было областное начальство.
Я ее не осуждаю, просто у нас разное понимание таких вещей...
Как я уже рассказывал, я устроился в облпромсовет инженером по обувному делу. В те времена человек, знавший дело, но не имевший диплома, назывался инженером-практиком. Я дело знал, к тому же на последнем курсе института, диплом – вопрос времени, и я получал полную ставку. Но у них были неувязки со штатным расписанием, моей должности в штате не было, и мне платили за счет вакантной должности в отделе снабжения и сбыта, хотя я работал в производственном отделе.
Работу свою я любил, моя профессия, моя специальность, но, понимаете, нашу фабрику там у нас сначала возглавлял Сидоров – знал дело, после Сидорова назначили другого, может быть, не такого хорошего, как Сидоров, но человека квалифицированного. В маленьком городке знают цену каждому, знают, кто чего стоит. Здесь же, в областном городе, была куча людей; у которых была только одна профессия – руководить. Сегодня банно-прачечным трестом, завтра – обувной фабрикой, послезавтра – колхозом. Почему, спрашивается, он должен руководить? Потому, видите ли, что он в областной номенклатуре. Кровь из носа, но обеспечь его руководящей должностью. Дела не знает? Освоит... Развалит? Вот когда развалит, тогда будем разговаривать... И на промкооперацию смотрели как на нечто второстепенное, подумаешь – кустари! И если надо избавиться от плохого работника, то туда его, к кустарям! Во всяком случае, я столкнулся с некомпетентными людьми, приходилось доказывать элементарные вещи, на каждое твое разумное предложение они смотрели с подозрением, боялись ответственности. Зачем? Может быть, завтра его перебросят на продуктовый магазин. Второе – писанина. Прихожу в мастерскую или приезжаю, если она в районе, знакомлюсь с производством,
Такова была общая обстановка, атмосфера, в которой я работал. Теперь конкретно...
Когда Гитлер напал на Польшу, многие польские евреи бежали к нам. В Калинине я одного встретил, некий Броневский, работал в нашей системе, на обувной фабрике нормировщиком. Человек моего возраста или чуть постарше, среднего роста, с правильными чертами лица, что-то в нем было даже европейское. Но, хотя в нем было что-то европейское, он был очень суетливый, настырный, бегал по учреждениям, в горсовет, в облисполком, требовал того, требовал другого, жилье, снабжение, но с жильем и со снабжением тогда всем было туго, однако он считал, что все ему обязаны.
Но, с другой стороны, беженец, с женой и двумя детьми, в чужой стране, бежал от Гитлера – тоже, согласитесь, несладко. И что он рассказывал о немцах, о том, что они вытворяют, уму непостижимо, поверить невозможно. Из газет, конечно, мы знали, что нацисты ведут разнузданную антисемитскую кампанию, но после заключения пакта, как сейчас помню, в газетах промелькнуло сообщение, будто, заняв Польшу, Гитлер заявил, что теперь Германия приступит к «окончательному решению еврейского вопроса». Что означало это «окончательное решение», мы узнали потом, после того, как они сожгли в печах шесть миллионов евреев. Но в то время это звучало как бы обещанием прекратить эксцессы и навести порядок. Я даже подумал тогда, что это произведено не без нашего давления: заключив пакт, мы поставили условием, чтобы антисемитские выходки были прекращены. У меня даже мелькала мысль, что мы раньше несколько перехватывали в нашей пропаганде, и положение евреев, как в самой Германии, так и в завоеванных ею странах, не такое ужасное.
Но то, что рассказал Броневский, оказалось пострашнее всего, что мы знали, о чем слышали и что могли предполагать. В Германии евреи вне закона, лишены всех человеческих прав: права работать, учиться, владеть имуществом, о праве голоса и говорить нечего; обязаны жить только в гетто, им запрещено выходить на улицу после определенного часа, запрещено ходить по тротуару, только по мостовой, запрещено пользоваться общественным транспортом, вступать в брак с немцами, обращаться в суд, входить в определенные районы города; им ничего не продают в магазинах, и они обязаны носить на спине и на груди желтую шестиконечную звезду. Ну а о погромах, насилиях и издевательствах и говорить нечего. Заняв Вену, немцы выгнали всех евреев из домов и заставили их мыть мостовые, чем бы вы думали? Зубными щетками! Такое праздничное представление они устроили для жителей Вены по случаю своей победы.
Немецким евреям еще было хорошо – они могли эмигрировать, из полумиллионного еврейского населения Германии около четырехсот тысяч уехали, в основном в другие страны Европы, и, конечно, потом нацисты добрались и до них. Ну а куда ехать трем миллионам польских евреев? Гитлер занял Европу и евреев уже не выпускал, готовил «окончательное решение еврейского вопроса». И если так поступали с немецкими евреями, которые нигде так не ассимилировались, как в Германии, жили там веками, немецкий язык – их язык, немецкая культура – их культура, то какая, спрашивается, участь ожидает польских евреев, если гитлеровцы даже поляков не считали людьми! И каков бы ни был Броневский, но тот факт, что он с семьей ушел от немцев, не захотел быть их рабом, говорил в его пользу, и, несмотря на его недостатки, я ему сочувствовал и в его лице сочувствовал всем евреям, попавшим под власть Гитлера.