Тяжелый песок
Шрифт:
Главное наступление немцы развивали на Москву, то есть севернее нашего города, и потому жители не видели отступающих войск, наоборот, они видели войска, шедшие на запад, это были подкрепления, направляемые на помощь армиям, сдерживающим противника, и это укрепляло в жителях города уверенность, что враг до них не дойдет.
Но в августе немцы, не сумев прорвать наш фронт на главном западном направлении, перенесли свои основные усилия на фланги. На юг были двинуты их 2-я армия и 2-я танковая группа общей численностью до двадцати пяти дивизий, чтобы выйти в тыл нашего Юго-Западного фронта. И тогда наша 21-я армия, в зоне которой и находился наш город, была вынуждена, во избежание окружения, отступить на юг, к Десне, и город, внезапно
И потому проблема эвакуации встала неожиданно, не все были к ней готовы, многое мы оставили, не успели вывезти, не успели угнать.
Но возможность уехать была. В последние минуты подали эшелоны, люди уезжали, надо было спешить, сразу решать.
Мои родные не решились. Почему? Мать не захотела.
– Я не видела немцев?! – говорила она. – Может быть, не я, а кто-то другой жил в Базеле? Цивилизованный народ, культурная нация, приличные люди. Вы бы посмотрели; как они ходят в свои кирхи, как чтут покойников, – каждое воскресенье идут на кладбище в черных костюмах, в начищенных штиблетах, в руках черный зонтик. Может быть, мне все это почудилось? И зачем вам Швейцария? Вот вам Иван Карлович, вот вам Станислава Францевна, тоже немцы; вы можете сказать о них плохое слово? А колонисты? Вас колонист обманул когда-нибудь хотя на копейку? Все, что о них говорят, – выдумки. Они убивают женщин, стариков, детей? Покажите мне, кого они тронули здесь в восемнадцатом году.
Так говорила моя мать. Ее уже нет на этом свете, и не будем судить ее слишком строго. К сожалению, так думала не одна она.
Дедушка тоже не захотел уехать. Восемьдесят один год, бабушке семьдесят шесть. Эвакуация? Быть для всех обузой? Дедушка был гордый и бесстрашный старик, никогда ни от кого не бегал, родился и вырос на этой земле, перенес много всяких невзгод и готов был встретить новые. Он не уехал. Дядя Лазарь говорил, что надо уезжать, но прорассуждал, профилософствовал – и никуда не уехал, слабый человек.
Что касается дяди Иосифа и его жены, то они не могли расстаться со своим добром, надеялись откупиться, их погубила жадность.
И, наконец, осталась жена дяди Гриши. Куда она могла деться с четырьмя детьми?
Всего из нашей семьи осталось шестнадцать человек, дедушке восемьдесят один, Игорю семь.
Единственный, кто был категорически за отъезд, – это мой отец. Наполовину немец, и вот от своих же немцев хотел увезти семью. И куда? В глубокий тыл, где ему, наполовину немцу, тем более уроженцу Швейцарии, могло прийтись туго.
Но и его мама не желала слушать.
– Хочешь уехать – уезжай! – сказала она. – Я отсюда и шага не сделаю.
Возможно, в конце концов он бы убедил мать. Но этого «в конце концов» не было и не могло быть, все считалось на минуты, и эти минуты были утеряны. Уехали те, кто сидел на станции и дожидался эшелона. Те, кто раздумывал, те остались.
И пришли немцы...
Утром прилетали их самолеты, бросили бомбы, не причинившие большого вреда: сгорели два сарая у нового базара. А днем по улицам промчались их мотоциклисты. Улицы были пусты, люди попрятались за запертыми дверьми и закрытыми ставнями. Только парализованный Янкель, как всегда, сидел на крыльце, скрестив по-турецки ноги, грелся на грустном осеннем солнышке и блаженно улыбался. Он был уже старый, седой, но с мальчишеским лицом и детской улыбкой. Автоматчик дал по нему очередь.
Парализованный Янкель стал в нашем городе первой жертвой немецко-фашистских захватчиков.
Потом все пошло по известному порядку: регистрация, повязки с желтой шестиконечной звездой, приказ в двадцать четыре часа переселиться в гетто. Под гетто были отведены улицы: Песчаная, Госпитальная, Прорезная и переулки между ними.
Не буду описывать сцены переселения в гетто, эти сцены всем известны... Узлы, мешки, детские коляски, немощные старики, младенцы
И только один человек не пожелал подчиниться, только один человек отказался покинуть свой дом и переселиться в гетто. Этим человеком был Хаим Ягудин, бывший унтер-офицер...
Уже восемьдесят, совсем усох, маленький, хромой, но все такой же раздражительный и скандальный. Его дети, пожилые люди, умоляли его уйти с ними, но он отказался наотрез, метался по дому, ковылял по скрипучим половицам, выбегал на покосившееся крыльцо, стучал палкой по сломанным перилам, шумел, кричал, не понимал, не хотел понимать, почему он должен уходить из собственного дома?! По какому такому закону? На каком, спрашивается, основании? Приказ немецкого коменданта? Пусть приказывает своей немчуре, он над ними начальник, а не над Хаимом Ягудиным. Если комендант, немец-перец, хочет знать, то никто не имеет права даже входить в его, Хаима, дом, его дом еще при царе был свободен от постоя, черт побери, мерзавцы, сукины дети! Он, Хаим Ягудин, и ногой не двинет, он покажет этим колбасникам!
Что делать его дочерям и невесткам? Оставаться? Но у них у самих малые дети, могут они лишить их жизни из-за упрямства старика?
Хаим Ягудин остался в своем доме, один встретил немцев, стоял посреди зала, на фоне громадного рассохшегося буфета с разбитыми стеклами, стоял, опершись на палку, сухой, хромоногий, с редким седым унтер-офицерским бобриком, рыжими усами и, выпучив глаза, смотрел на немцев, увидел полицаев, и среди них Голубинского – железнодорожного механика.
– Голубинский, негодяй, и ты с ними! – сказал Ягудин, поднял палку и пошел на него.
Но не дошел.
Немец-офицер вынул пистолет и пристрелил Хаима Ягудина. Хаим Ягудин был второй жертвой немецко-фашистских захватчиков.
Итак, гетто... Должен вам сказать, что советских евреев даже не отправляли в Освенцим или в Майданек, их расстреливали на месте. К весне сорок второго лица, ответственные за уничтожение, могли с гордостью рапортовать: «Juden frei» – данная территория от евреев свободна. В небольших городах гетто вообще не создавались или были всего лишь сборными пунктами для отправки на расстрел. У нас было настоящее гетто, и, как я думаю, так далеко на востоке единственное. Зачем же оно было создано?
Лес!
Конечно, в городе были нужные немцам предприятия: обувная фабрика, швейная, кожевенный завод, сахарный комбинат, – в общем, много, я вам рассказывал. Однако это не имело значения – евреев полагалось уничтожать, не считаясь ни с чем!
Но лес!
Прекрасный строевой лес, гигантские вековые сосны и дубы, промышленная вырубка была давно прекращена, у нас достаточно лесов на Севере. Но до Севера немцы не добрались, а лес им был нужен. И они начали валить и вывозить наш лес. Но как, какими силами? Что они здесь застали? Леспромхозы, технику, дороги, людей? Ничего! Мобилизовать население? Мужчины в армии. Колхозницы? Но кто останется в сельском хозяйстве? Один выход – евреи! Несколько тысяч евреев! Они вальщики, пильщики, обрубщики, они же трактора – пусть волокут бревна на себе, они же и краны – пусть грузят лес на платформы вручную. При двенадцатичасовом рабочем дне и фактически без пищи люди погибали за два-три месяца. Прекрасно! Замечательно! И лес заготовлялся, и евреи уничтожались. Безусловно, расстрел само собой: больных, инвалидов, детей, стариков просто так, на ходу – «а непослушание, нарушение правил, косой взгляд, непочтительность. А те, кого пока не расстреляли, пусть, подыхая, заготовляют лес, соединяя таким образом выполнение экономической задачи с политической. И пусть продолжают работать на фабриках и заводах, конечно, под охраной, по двенадцать часов в день и без всякой оплаты.