Тысяча душ
Шрифт:
Лицо Калиновича в самом деле просветлело.
– Что ж тебе говорили обо мне?
– спросил он.
– Говорили, разумеется, что ты взяток не берешь, что человек очень умный, знающий, но деспот и строгий без милосердия... Что общество ты ненавидишь и что в театре ты, вероятно, ни разу не будешь, потому что предпочитаешь казни на площади сценическим представлениям; словом, все похвалы были очень серьезные, а обвинения - сущий вздор, на который я тебе советую не обращать никакого внимания, - присовокупила Настенька, снова заметив, что последние слова были неприятны Калиновичу.
– Нет, это не вздор! Дайте мне, капитан, вина!
– проговорил он, обращаясь
Тот сейчас же и с большим удовольствием налил ему.
– Это не вздор!..
– повторил вице-губернатор, выпивая вино и каким-то задыхающимся голосом.
– Про меня тысячи языков говорят, что я человек сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей человеческой черты, что я никогда не был подлецом и никогда ни пред кем не сгибал головы?
– Господи! Кто же в этом сомневается?
– возразила Настенька.
– Все!
– воскликнул Калинович.
– И никто даже знать не хочет, что если я достигал чего-нибудь в жизни, так никогда ни просьбами, ни искательствами в людях, а всегда, наперед поймав человека в свои лапы, заставлял его делать для себя. Поступок с тобой и женитьба моя - единственные случаи, в которых я считаю себя сделавшим подлость; но к этому привело меня то же милое общество, которое произносит мне теперь проклятие и которое с ребячьих лет давило меня; а я... что ж мне делать? Я по натуре большой корабль, и мне всегда было надобно большое плаванье.
– Я ужасно досадую, - перебила Настенька, - что ты не сделался литератором: это настоящее твое было назначение по твоему уму, по твоему воспитанию и по твоему, наконец, взгляду на вещи.
Калинович почти вышел из себя.
– О, черт... эта литература! Менее чем что-либо она была мне всегда свойственна. И, наконец, если б я даже был каким-нибудь русским Байроном, Шекспиром - что ж из этого? На наших глазах мы видели, какая участь постигает у нас всех передовых людей на этом деле: кого подстрелят, кто нищим умрет на соломе, кто с кругу сопьется или с ума сойдет... Нет еще-с!.. Покуда у нас не вод поэтам и художникам [48] ... Не ко двору они нам пришли...
– Проговоря это, вице-губернатор остановился на несколько минут. Потом, как бы рассуждая сам с собою, снова продолжал, разведя руками:
– Более сорока лет живу я теперь на свете и что же вижу, что выдвигается вперед: труд ли почтенный, дарованье ли блестящее, ум ли большой? Ничуть не бывало! Какая-нибудь выгодная наружность, случайность породы или, наконец, деньги. Я избрал последнее: отвратительнейшим образом продал себя в женитьбе и сделался миллионером. Тогда сразу горизонт прояснился и дорога всюду открылась. Господа, которые очей своих не хотели низвести до меня, очутились у ног моих!..
– Все это я очень хорошо знаю и понимаю...
– подтверждала Настенька.
Калинович между тем все больше и больше приходил в волненье и выпил еще вина.
– Послушайте, - начал он, беря Настеньку за руку, - я теперь немного пьян, и это, может быть, первая еще откровенная минута моя после десяти лет адского, упорного молчания. Вы, мой маленький друг, и вы, капитан, единственные в мире люди, которые, я желал бы, чтоб хоть сколько-нибудь меня любили и понимали... Послушайте! Знаете ли вы, что с первого дня моего брака я сделался чиновником, гражданином, как хотите назовите, но только уж больше не принадлежал себе. Я искал и желал одного: чтоб сделать пользу и добро другим; за что же, скажите вы мне, преследует меня общественное мнение? Богач -
– Проговоря это, вице-губернатор закрыл лицо руками и склонил голову.
– Как сведешь все это в итог, - продолжал он каким-то озлобленно-насмешливым тоном, - так выходит далеко не пустяки - жить в обществе, в котором так еще шатко развито понятие о чести, о справедливости; жить и действовать в таком обществе - далеко не вздор!
– Кто ж с этим не согласится? Но зачем принимать так к сердцу? возразила было Настенька.
– Принимать к сердцу!
– повторил с усмешкой Калинович.
– Поневоле примешь, когда знаешь, что все тут твои враги, и ты один стоишь против всех. Как хочешь, сколько ни дай человеку силы, поневоле он ослабеет и будет разбит.
Разговор на некоторое время прекратился, и, так как ужин кончался, то капитан с Михеичем стали убирать со стола. Настенька с Калиновичем опять остались вдвоем.
– А что жена твоя? Скажи, пожалуйста, - спросила она.
Слова эти точно обожгли Калиновича. Он проворно приподнял голову и проговорил:
– С женой нас бог будет судить, кто больше виноват: она или я. Во всяком случае, я знаю, что в настоящее время меня готовы были бы отравить, если б только не боялись законов.
– Господи! Что ж это такое, друг мой, ты говоришь?
– произнесла Настенька и, подошедши к Калиновичу, положила ему руку на плечо.
– Зачем ты в таком раздраженном состоянии? Послушай... молишься ли ты?
– прибавила она шепотом.
– Молюсь!
– отвечал Калинович со вздохом.
– Какое странное, однако, наше свидание, - продолжал он, взмахнув глаза на Настеньку, - вместо того чтоб говорить слова любви и нежности, мы толкуем бог знает о чем... Такие ли мы были прежде?
– Да; но что ж? Мы любим друг друга не меньше прежнего!
– Я больше, - проговорил Калинович.
– А я разве не тоже?
– подхватила Настенька в поцеловала его.
Вошли капитан и Михеич. Она села на прежнее свое место. Некоторое время продолжалось молчание.
– Прощайте, однако, - проговорил вдруг вице-губернатор, вставая.
– Куда ж ты?
– спросила Настенька.
– Домой, - отвечал Калинович.
– Я нынче начинаю верить в предчувствие, и вот, как хочешь объясни, - продолжал он, беря себя за голову, - но только меня как будто бы в клещи ущемил какой-то непонятный страх, так что я ясно чувствую... почти вижу, что в эти именно минуты там, где-то на небе, по таинственной воле судеб, совершается перелом моей жизни: к худому он или к хорошему - не знаю, но только страшный перелом... страшный.