Тысяча душ
Шрифт:
Но молодой смотритель выслушал все это совершенно равнодушно.
– У этого городничего очень хорошенькая дочка, слывет здесь красавицей, - полунасмешливо заметила ему Настенька.
Калинович опять ничего не отвечал и только взглянул на нее.
– Что ж?.. Действительно хорошенькая!
– подхватил Петр Михайлыч.
– У кого же еще изволили быть?
– прибавил он, обращаясь к Калиновичу.
– Еще я был у почтмейстера, - это чудак какой-то!
– Именно чудак, - подтвердил Петр Михайлыч, - не глупый бы старик, богомольный, а все преставления света
– Он ужасный скупец, - заметила Настенька.
– Почем ты, душа моя, знаешь?
– возразил Петр Михайлыч.
– А если и действительно скупец, так, по-моему, делает больше всех зла себе, живя в постоянных лишениях.
– Да как же, папенька, только себе делает зло, когда деньги в рост отдает? Ростовщик! А история его с сыном?
– перебила Настенька.
– Что ж история его с сыном?.. Кто может отца с детьми судить? Никто, кроме бога!
– произнес Петр Михайлыч, и лицо его приняло несколько строгое и недовольное выражение.
Настенька переменила разговор.
– У генеральши вы были?
– отнеслась она к Калиновичу.
– Был-с, - отвечал он.
– Это здешний большой свет!
– Кажется.
– А дочь ее видели?
– Не знаю, видел какую-то девицу или даму кривобокую или кривошейку не разберешь.
– Совершенно без боку - ужасно!
– подтвердила Настенька, - и вообразите, у них бывают балы, на которых и я имела счастье быть один раз; и она с этакой наружностью и в бальном платье - невозможно видеть равнодушно.
– Господа! Молодые люди!
– воскликнул Петр Михайлыч.
– Не смейтесь над телесными недостатками; это все равно, что смеяться над больными - грех!
– Мы и не смеемся, - возразил с усмешкою Калинович, - а напротив, она произвела на меня такое тяжелое и грустное впечатление, от которого я до сих пор не могу освободиться.
– Кушать готово!
– перебил Петр Михайлыч, увидев, что на стол уже поставлена миска.
– А вы и перед обедом водочки не выпьете?
– отнесся он к Калиновичу.
– Нет, благодарю, - отвечал тот.
– Как угодно-с! А мы с капитаном выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил - не прикажете ли?.. Приимите!
– говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот хотел взять, он не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся... Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
– Ну, а уж теперь не обману, - продолжал он, наливая другую рюмку.
– Знаю-с, - отвечал капитан и залпом выпил свою порцию.
Все вышли в залу, где Петр Михайлыч отрекомендовал новому знакомому Палагею Евграфовну. Калинович слегка поклонился ей; экономка сделала ему жеманный книксен.
– Нас, кажется, сегодня хотят угостить потрохами, - говорил Петр Михайлыч, садясь за стол и втягивая в себя запах горячего.
– Любите ли вы потроха?
– отнесся он к Калиновичу.
– Да, ем, - отвечал тот с несколько насмешливой улыбкой, но, попробовав, начал есть с большим аппетитом.
–
– Художественно-с!
– подхватил Петр Михайлыч.
– Палагея Евграфовна, честь эта принадлежит вам; кланяемся и благодарим от всей честной компании!
Экономка тупилась, модничала и, по-видимому, отложила свое обыкновение вставать из-за стола. За горячим действительно следовала стерлядь, которой Калинович оказал достодолжное внимание. Соус из рябчиков с приготовленною к нему подливкою он тоже похвалил; но более всего ему понравилась наливка, которой, выпив две рюмки, попросил еще третью, говоря, что это гораздо лучше всяких ликеров.
У Палагеи Евграфовны от удовольствия обе щеки горели ярким румянцем.
После обеда все снова возвратились в гостиную.
– Скажите-ка мне, Яков Васильич, - начал Петр Михайлыч, - что-нибудь о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора. Вы какого изволили быть факультета?
– Юрист.
– Прекрасный факультет-с!.. Я сам воспитывался в Московском университете, по словесному факультету, и в мое время весьма справедливо и достойно славился Мерзляков. Человек был с светлой головой. Бывало, начнет разбирать Державина построчно, каждое слово. "Вот такой-то, говорит, стих хорош, а такой-то посредственный; вот бы, говорит, как следовало сказать", да и начнет импровизировать стихами. Мы только слушаем, и если б тогда записывать его импровизации, прелестные бы вышли стихотворения, - говорил Петр Михайлыч.
– Любопытно мне знать, - продолжал он, подумав, - вспоминают ли еще теперь господа студенты Мерзлякова, уважают ли его, как следует.
– Очень, - отвечал Калинович, - особенно как профессора.
– Это делает честь молодому поколению: таких людей забывать не следует!
– заключил старик и вздохнул. Несколько рюмок наливки, выпитых за столом, сделали его еще разговорчивее и настроили в какое-то приятно-грустное расположение духа.
– Вот мне теперь, на старости лет, - снова начал он как бы сам с собою, - очень бы хотелось побывать в Москве; деньгами только никак не могу сбиться, а посмотрел бы на белокаменную, в университет бы сходил... Пустят, я думаю, старого студента хоть на стены посмотреть. Многие товарищи мои теперь известные литераторы, ученые; в студентах я с ними дружен бывал, оспаривал иногда; ну, а теперь, конечно, они далеко ушли, а я все еще пока отставной штатный смотритель; но, так полагаю, что если б я пришел к ним, они бы не пренебрегли мною.
Калинович слушал Петра Михайлыча полувнимательно, но зато очень пристально взглядывал на Настеньку, которая сидела с выражением скуки и досады в лице. Петр Михайлыч по крайней мере в миллионный раз рассказывал при ней о Мерзлякове и о своем желании побывать в Москве. Стараясь, впрочем, скрыть это, она то начинала смотреть в окно, то опускала черные глаза на развернутые перед ней "Отечественные записки" и, надобно сказать, в эти минуты была прехорошенькая.
– Вы что-то такое читаете?
– отнесся к ней Калинович.