Тюрьма
Шрифт:
Я долгое время не могу заснуть, у меня болит голова, а на лбу рана, и из-за моего полного смятения любая попытка найти причины происходящего разбивается вдребезги. Важно, чтобы я оставался в боевой готовности, я должен сосредоточиться и взять себя в руки, но камера — голая, даже без единой линии граффити, на которой можно сфокусироваться, а мой мозг слаб, все цепляется за этот зал суда. Возвращается переводчик, рассказывает, какой ужас ждет меня в тюрьме, там психопаты затачивают свои ножи и мажут салом хуй, там буйствует оргия расчленения и содомии. Я стою у порога земного ада, судья и его лакеи довольны, бюрократы и газетчики самодовольно усмехаются, им по вкусу это извращенное понятие о возмездии. Мужское изнасилование — это их фантазия и мой ужас. Лучше пусть я умру. Смерть мне тоже пообещали. В этой камере мы ждем начала кошмара, и все-таки ночь — по-прежнему время, когда приходят завывающие гоблины, и я хочу, чтобы она кончилась, и в то же время я хотел бы, чтобы она длилась вечно. Стены сжимаются, камера уменьшается
Невнятная полудрема торчков и дрожащее тусклое освещение берут свое, и против моей воли этот день воскресает, взбешенные лица представителей власти, орущие с расистской желчью, они показывают на меня, оскорбляют меня, обвиняют меня во всех преступлениях на свете; и я — ненавидимый приговоренный человек, меня окружают порядочные граждане, от которых отвратно несет потом, их запах кажется омерзительным этому новобранцу, выкидышу, смутьяну и беженцу, их презрение раскаляет атмосферу, меня обжигают эти лживые слова, которых я не понимаю и потому не могу отрицать, шквал кулаков и грохот ног — это нормальный выплеск напряжения для управляемых профессионалов, и глаза судьи почти вываливаются из глазных орбит, а прокурор чернеет, требует наказания, суд — это театр характерных актеров, и каждый играет свой обрывок роли, обвинитель настаивает на таком наказании, которое будет соответствовать моему преступлению, переводчик добавляет собственные злобные измышления насчет процесса, а мошенник-мороженщик продает ваниль и свистки негодяям, которых уводят в наручниках, его подстегивают лицемеры, они считают, что криминальный сброд — это их пытка, и я склоняюсь к земле, падаю и хватаю мороженщика, и в этот раз я держу его за шею, потому что он существует, здесь и сейчас; и я отплачиваю им сполна — я разбиваю его башку о прутья решетки, первый жесткий удар — судье, а второй — прокурору, а еще один — переводчику, а более глубокие раны — бюрократам и исполнителям, лакеям и жополизам, ничтожным чиновникам и офицерам полиции, которые арестовали меня, и так далее, я разбиваю череп каждому, кто когда-то поступил со мной плохо, вплоть до школьных обидчиков. И снова, и снова, и снова. Они хотят, чтобы я боялся других заключенных, и я боюсь их, но я держу в руке священный текст и клянусь, что никогда не сдамся и никогда не буду выполнять их грязную работу. И я просыпаюсь в поту. С трудом сглатываю. Время неожиданно начинает иметь значение.
Я хочу начать с начала, я хочу сидеть вместе с бабушкой перед камином и чувствовать, как меня обнимают руки моей мамы, и я смотрю на старика, сидящего напротив, и мне хочется знать, правда ли то, что чем больше лет прожито, тем отчетливей становятся воспоминания. Его губы движутся, он жует беззубыми челюстями, так же, как и в младенчестве, с этого он и начинал, он плюется слюной и поднимает свое тело, спотыкаясь, идет к параше, снимает брюки и садится на корточки. Его кишки взрываются и обрызгивают камень. Я прижимаю лицо к коленям. Вонь его тошнотворного пердежа наполняет камеру. Я прижимаюсь еще крепче, жду, пока запах улетучится. Он подмывается водой из бадьи, старается смыть за собой все, он отворачивает лицо, возвращаясь на место. Я снова проваливаюсь в дремоту, теряюсь в темноте, и меня преследуют слабые звуки старческих всхлипываний.
Какие-то люди просыпаются по утрам и видят лицо обожаемой жены на соседней подушке, чувствуют ее мягкое сонное дыхание и ободряющий запах дешевого талька. Они, может быть, бросают беглый взгляд сквозь полуприкрытые глаза на лицо любимой подруги, капля дорогих духов за нежным ушком. Или, вероятно, они удивляются, встретив пристальный взгляд экзотичной незнакомки, и страстный поцелуй уносит запах несвежего перегара. Везде, по всему миру, мужчины открывают глаза и следят за женщинами, впитывают их тепло, купаются в волнах их любви и уважения, но для некоторых из нас, бродяг, скитающихся, как бог на душу положит, странников, и бомжей, и безработных пьяниц, да, для нас жизнь оборачивается несколько по-другому. Для таких, как я, утро означает стук полицейской дубинки по решетке камеры, вонь открытой параши и лицо измученного человека, с рявканьем отдающего приказы. На полсекунды это почти кажется смешным.
Решетчатая дверь открывается, и я протягиваю руки для наручников, реальность возвращается, лязг серебряных браслетов, полицейский почти с нежностью защелкивает их. Он уводит меня прочь из клетки, проводит через ворота, вдоль по коридору, стены которого обрамляют наброски черно-серых лиц, художники, борясь с естественными пропорциями, почему-то увеличивают брови и суживают глаза, серия жалких губ под поросячьими ноздрями. Даже волосы, короткие они или длинные, похожи на проволоку, острый карандаш дорисовал невнятные патлы. В этой галерее нет женщин; но вот лица этих подозреваемых сменяются полноцветной фотовыставкой на криминальную тему, и все становится иначе. В основном тела. Лица искажены или спрятаны. Молодая девушка неуклюже развалилась среди ржавых банок и смятых пластиковых бутылок, из ее рта торчат трусы, ноги раздвинуты, а глаза широко открыты. Мужчина сидит в машине, его грудь расколота, свесившаяся голова — в семи оттенках свернувшейся крови. Обуглившееся напоминание о женщине, валяющееся на пирамиде выжженных кирпичей, ее лицо угольно-черное,
Мы проходим через дверь и идем по кафельному полу, воздух становится свежее, шаги громко отдаются под высоким потолком. Пятеро офицеров полиции сидят вокруг школьной парты, и каждый из них прихлебывает эспрессо, а над ними повисло огромное облако табачного дыма. Поставили рядом узкие стаканы с водой. Я отдал бы все за глоток их воды и каплю кофеина, но я, по ходу, не могу просить об одолжениях. Они перестают разговаривать и откидываются назад в своих скрипящих креслах, начинают внимательно меня рассматривать, а сержант подписывает бумагу и заступает на вахту, показывает на мою бритую голову и делает движение, как будто шьет. Он что-то говорит одному из курильщиков, тот вздыхает и с трудом встает и потягивается, сержант хмурится и уводит меня.
Внешний мир прохладен и свеж, и я стараюсь заглотнуть как можно больше кислорода, я направляю кислород в свои кровотоки, чтобы лучше работала сердечная мышца. Воздух пахнет влажностью, темные облака готовы взорваться. Я замечаю, что люди остановились и уставились на меня, и мне неловко, неудобно стоять перед этими честными людьми; и я в первый раз чувствую, что сержант вцепился в мою руку, а свободной рукой он держится за револьвер. Другой офицер открывает заднюю дверь машины без номеров, и я проскальзываю внутрь, пялюсь на уставившихся граждан, а они стоят с распахнутыми ртами, ловят мух. Заводят мотор, и я догадываюсь, что по радио звучит самодовольная речь политика, водитель оживает и ударяет по газам, мы набираем скорость под визг шин и разряды статического электричества. И вот уже мы ползем в медленной пробке, и теперь у меня есть время рассмотреть здания, полоса белого асфальта и серой травы, люди входят и выходят из дверей и смотрят из окон на облака, ждут грозы, узкие дороги, старая жизнь под облупившимся современным фасадом.
Молния глушит голос политика, капли дождя быстро заливают лобовое стекло, мой водитель видит, что пробка рассосалась, и набирает скорость, дворники вычерчивают узкий тоннель. Втайне я надеюсь, что он врежется, и в то же время мне хочется, чтобы он ехал медленнее, и, осознавая свою теперешнюю беспомощность, я прижимаюсь к окну, я чувствую пленку стекла на своем лице; я представляю себе запах воды, ее происхождение и круговорот, и теперь она впиталась среди железа и каменной кладки, уже ищет пути обратно в океан, она способна самоочищаться, освобождаться от мертвенной масляной вони и сигаретных окурков. Мы сворачиваем, едва не целуемся с фургоном, ливень усиливается, краденое море омывает, а затем размывает здания, затопляет желоба. Но это длится недолго, и это досадно, солнечный свет чертит радуги в лужах, асфальт раскрашен масляными призмами, наша поездка подходит к концу, и мы резко тормозим перед маленьким вытянутым зданием; и когда мы входим в двери больницы, хватка сержанта становится жестче, мы проходим мимо пациентов и посетителей, мимо медицинского персонала, и они не замечают ни наручников, ни моего эскорта, они поглощены более важными делами. Мы идем по длинным коридорам, отполированным и щедро опрысканным дезинфицирующими средствами, и так может быть в любом месте этого мира. Я растягиваю мышцы ног, мне хочется идти дальше, может, даже легкомысленно побежать, пронестись стометровку, бежать, чтобы чувствовать себя живым, но вместо этого мы заходим в ярко освещенную комнату, где нас ожидают почтенная медсестра и ее молодая ассистентка.
Небольшая предварительная процедура, никаких объяснений или знакомств. Мне приказывают лечь на обитую кушетку, здесь мне будут зашивать голову, и я чувствую, что Матрона смотрит на меня безо всяких эмоций, как будто она уже знает меня или, по меньшей мере, мой типаж; и я понимаю, что для нее я — просто еще одна головная боль; я стараюсь не встречаться с ней глазами, вместо этого я любуюсь улыбкой медсестры, которая промывает мою рану, промокает ее ватой, пропитанной обязательным дезинфицирующим средством; и от этого жжет, но надо перетерпеть боль, и я наслаждаюсь ее спокойствием, зная, что она одна из последних женщин, которых долгое-долгое время я не увижу. Стол удобный, мой затылок блаженно отдыхает. Я мог бы провалиться в дремоту и остаться здесь на века, но она, промыв мою рану, уходит из комнаты.
Вместо нее появляется Матрона, вертит в руках пузырек, затем подносит к нему шприц, поднимает иглу, и я любуюсь его красивой формой. Я закрываю глаза. Мои мысли — об эвтаназии, но я отгоняю их, памятуя о том, что государство может быть нефункциональным и небрежным, но никогда не будет настолько продажным. Игла обжигает, и от этого лекарства мой лоб моментально немеет. Я чувствую головокружение, тошнота сотрясает дно желудка, и я вспоминаю о тех фотографиях преступлений. Может, это сыворотка правды. Тошнота проходит. Я хочу оказаться больным, но знаю, что это невозможно. Я открываю глаза и замечаю слабую улыбку, пробежавшую по обвисшим губам Матроны, снова думаю, кто же она — преданный делу целитель или бездушный исполнитель, мое воображение ведет со мной хитрую игру. Тошнота оказывается сильнее паранойи, и вот она покрывает мое лицо белым саваном, а мне действительно становится все равно; она вырезает в ткани, в том месте, где рассечена моя голова, круг, и я чувствую, как давят ножницы, но не лезвие, я представляю завернутого в лен мертвеца и замечаю, что из-под ткани Матрона кажется мне бледной, как призрак, парящий надо мной, моя сосредоточенность рассеивается.