Тюрьмы и ссылки
Шрифт:
Мало того, я совершенно уверен, что и сама тетушка превосходно знает, что ее обвинительный акт по делу об идейно-организационном центре народничества сплошной фантастический бред и глупая фальшивка; но "твердое задание" - должно быть выполнено, десятки людей - должны быть законопачены в тюрьмы и ссылки. О подлинных причинах этого я еще скажу ниже. Все это меня нисколько не удивляет, все это в порядке вещей и в порядке системы управления; но удивляет только одно, повторяю еще раз: для чего столько церемоний, трудов, хлопот, попыток придать акту чистого произвола вид "революционной законности"? Для чего эта стыдливость, этот фиговый лист? Эти попытки придумать несуществующие организационные группировки? Царская охранка была менее стыдливой и более смелой: она прямо заявляла, что карает не только за неблагоидейность, но и за
Возвращаюсь к "обвинительному акту". Сколько десятков (или сотен?) совершенно невинных людей попало в эту трудами бессонных ночей сплетенную сказку - мне неизвестно. Знаю о судьбе моего "штаба": Д. М. Пинес заключен на два года в Верхне-Уральский изолятор, А. И. Байдин - на три года в изолятор Суздаля, А. А. Гиэетти - на три года в {137} изолятор Ярославля. Сам я, после ряда юбилейных чествований, попал в ссылку - и куда же?
"В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!?" (о, бессмертный Фамусов!). Совершенно случайно знаю о судьбе еще немногих (из сколь многих!) заговорщиков. Так, упомянутый выше библиотекарь Академии Наук Котляров заслужил пять лет ссылки сперва в Алма-Ату, а потом в Чимкент, - за то, что был знаком со мною и этим самым ясно выразил свои народнические симпатии. Правда, симпатии эти оказались мифом даже для следователя, но зато ясно выявилась неблагомысленность оного Котлярова: на вопрос - верит ли он в построение царства подлинного коммунизма большевиками, Котляров ответил: "Не верю!"; и на вопрос, верит ли он в народнический социализм Иванова-Разумника, отвечал: "Тоже не верю!" Так сообщил мне (если не выдумал) сам следователь на одном из допросов. И хотя Котлярова, этого добросовестного и опытного работника, нельзя было обвинить ни в народничестве, ни во вредительстве, его все же за неблагомысленность (под каким фиговым листком - не знаю) отправили на край света. "Иванову-Разумнику мы устроим почетную ссылку, - заявил ему следователь, - а вас за знакомство с ним и за мысли отправим куда Макар телят не гонял!"
Глубоко виноват перед ни в чем неповинным Г. М. Котляровым и приношу ему здесь искреннее извинение за мое знакомство с ним. Совершенно аналогичный случай произошел и с писателем А. Д. Скалдиным, о котором я тоже упоминал выше. Арестованный за народнические симпатии (ибо отец его был - крестьянин) и за знакомство со мной, Скалдин тщетно указывал следователю, что никаких симпатий к народничеству не питает, и хотя живет в Детском Селе, в двух шагах от "главного идеолога народничества", но не был у него уже полтора или два года.
"Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать", - мог ответить ему следователь. Аргумент {138} неопровержимый - и Скалдин отправился на пять лет в ссылку в Алма-Ату (Позднейшее примечание: Г. М. Котляров в "ежовские времена" был снова арестован в Чикменте и отправлен в один из сибирских концентрационных лагерей, где и скончался в 1938 году. А. Д. Скалдин продолжает пребывать в ссылке в Алма-Ата; о нем - смотри в моей книге "Писательские судьбы" (на ldn-knigi!).).
Мне кажется, что всех этих примеров более, чем достаточно, и что все дело, по совершенно справедливому мнению следователя, более чем ясно.
X.
Я был вполне уверен, что "дело" подошло к своему естественному концу, и что высшие тетушкины инстанции скоро вынесут решение и сообщат свой революционно-законный приговор всем прикосновенным к этому "совершенно ясному" делу. Последняя беседа со следователями, сообщившими мне содержание "обвинительного акта", происходила в самых первых числах апреля. Весь апрель месяц я спокойно спал по ночам, никем не тревожимый, и со дня на день ожидал последнего "вызова" в следовательскую для сообщения мне окончательного тетушкиного решения. Я жестоко ошибался: подлинное юбилейное чествование мое только еще начиналось.
Ровно через три месяца после начала юбилейных торжеств, 2-го мая, часов в восемь вечера, меня, наконец-то, пригласили в следовательскую, где сообщили однако совсем не то, что я предполагал: высшими инстанциями признано необходимым отправить меня в Москву; поезд отходит через полтора часа, надо спешно собраться. Вернувшись в камеру, я "спешно собрался", споспешествуемый в этом корпусным надзирателем, производившим внимательный осмотр всех укладываемых вещей. Затем меня повели с разными процедурами пропусков. Во дворе ДПЗ ждал меня "Черный ворон", в котором сидели уже два молодых {139} человека, один в форме, другой в штатском, как оказалось - оба следователи. Им поручено было доставить меня в Москву. Железная дверь захлопнулась, ворон каркнул - и partie de plaisir в Москву началась.
Очень странно было сразу после тихой камеры очутиться на шумном вокзале, "свободно" идти рядом со своими двумя спутниками, потом сидеть вместе с ними в мягком купе, стоять в коридоре вагона, смотреть в окно, сталкиваться с десятками проходивших людей.
Молодые люди (военный - с "ромбом" на воротнике) были, как водится, очень любезными, занимали меня разговорами о литературе, уложили спать на верхнее место, а сами вдвоем улеглись внизу, - купе было двухместное. Очень странно было утром в Москве сесть вместе с ними в трамвай и "свободно" ехать до Лубянской площади, где высится громадина бывшего страхового общества "Россия", ныне являющаяся всероссийским центром ГПУ. В боковой подъезд этого здания ввели меня мои спутники и вручили комендатуре. Было 11 часов утра 3-го мая; начиналась московская часть юбилейных торжеств.
Началась она, конечно, с анкеты, а потом и с личного обыска. Тщательнейше осмотрены были все вещи, из которых тут же конфискованы такие опасные орудия и оружия, как золотое пенснэ и карманный гребешок. А затем - знакомая процедура: "разденьтесь догола! встаньте! повернитесь спиной! нагнитесь!" - и так далее, вплоть до многоточия и до реминисценций из Аристофана. Снова припомнился "академик Платонов".
По совершении этого обряда (нечто в роде обряда "крещения" в теткиной религии) некий нижний чин повел меня через двор в помещение "для прибывающих" и сдал с рук на руки дежурному надзирателю. Тот немедленно ввел меня в первом же этаже в камеру No 14. Она была без окон, с электрической {140} лампочкой у потолка, с обычным "глазком" в двери; вся меблировка этой камеры (размера четыре на пять шагов) состояла из двух небольших колченогих железных кроватей, с досками вместо матрасов; в углу металлическая "параша". Народонаселения в этой камере не было и я довольно долго пребывал в ней один. Но к середине дня камера мало-помалу заполнилась, и к вечеру в ней было уже шесть человек, тесно сидевших трое на каждой из застланных досками кроватей. Все пять моих соседей были только что привезены из какой-то провинциальной тюрьмы, куда они попали по обвинению в колхозном "вредительстве". Это были - заведывающий хозяйством колхоза, бухгалтер, агроном, кооператор и "животновод": не мои ли ученики, связанные с практическим звеном организационной группировки народничества? Достаточно было взглянуть на эти перепуганные лица, чтобы сразу убедиться в полной идеологической невинности их обладателей.
В середине дня был сервирован обед - похлебка и каша; часов в восемь-девять вечера загремели соседние двери, открылась и наша. Нижний чин прокричал: "В баню собирайся!" В баню, на том же дворе, повели сразу человек двадцать. Бросилось в глаза, что среди этих двух десятков не было ни одного пожилого человека. Пока мы стояли под горячими душами, все наше белье и платье отправлено было в дезинфекцию и ко времени одевания вернулось горячим и пропахнувшим какими-то неблаговонными парами. Баня была жаркая: когда я оделся - я был уже в седьмом поту. Нас повели обратно, но меня ввели не в прежнюю камеру, а наискось от нее открыли дверь в камеру No 4. Я вошел и с любопытством огляделся.
Это была сравнительно довольно большая комната неправильной формы, шагов по десяти в длину и ширину. Против двери - большое и настежь открытое окно, забранное решёткой и металлическим {141} щитом. Единственная мебель - "параша" в углу. Ни кроватей, ни нар, ни стола, ни табуреток, - только стены, потолок и пол. Но на полу вдоль стен тесно жались тела двух десятков людей, лежавших на подостланных под себя пальто. Ни подушек, ни вещей.
Один я, с вещами и одеялом подмышкой, выделялся своим буржуазным имуществом среди этой беспризорной толпы. Помолчали.