У меня есть дедушка
Шрифт:
Впрочем, дед заметно отличался от других стариков – с такими же беломоринами, вставными зубами и носами в красных прожилках. Владимир Степанович знал миллион всяких прибауток, всегда улыбался и никогда не унывал. На мир смотрел с лёгкой насмешкой и больше любил шутить, чем ругаться. А ещё у деда был кинжал. Трофейный кинжал со свастикой в красно-белом ромбике и полустёртой надписью на лезвии, его называли «эсэсовским». О нём – позже.
Володя появился на свет в последний год империи и повидал всё, что полагалось повидать его поколению. Рассказывал он об этом с удовольствием, но под настроение – не то, чтобы очень подробно, но и не скупо. При этом он не был ни хронистом, ни бытописателем, – скорее, человеком с невидимым фотоаппаратом, который в горящем городе фиксирует кусочки происходящего.
Итак, дедовские истории. Истории, которым он сам был свидетель, или которым, как думал, был свидетель. Или, возможно, даже те, которым мог бы быть свидетелем. В конце концов, это ведь задача потомков – разделить факты, вымысел, добросовестные заблуждения, архетипические сюжеты и окопные байки. Разделить и расставить на полке в пробирках с этикетками: смотрите, пользуйтесь, экспериментируйте… Только никогда ведь этого не бывает, не изобрели электролиза, способного с точностью разложить историю на составляющие. Поэтому она остается – Историей. А рассказы такого очевидца, как Владимир Степанович, конечно, можно делить, умножать (даже на ноль); можно смеяться над ними или плакать, всё равно они заслуживают внимания и определённого доверия, потому что связаны с реальностью, которую человек пропустил через себя, которая стала его частью. Мне кажется – заслуживают, а дальше поглядим. Возможно, я что-то домыслю, хотя бы и невольно, возможно – что-то неправильно истолкую. Разбираться в чужой жизни – занятие не из простых, можно незаметно что-то преувеличить или даже изобрести случайно, но, поскольку она, жизнь эта, мне не чужая, рискну.
Плавск
Дед родился в селе Сергиевском Крапивенского уезда Тульской губернии. Это было обширное поселение, с богатой историей и с перспективами. Выросло оно в XVII веке вокруг усадьбы князей Гагариных. Позже через Сергиевское прошёл широкий тракт, который мы теперь называем шоссе Москва – Симферополь, и ветка Московско-Курской железной дороги. Сейчас от княжеского дома не осталось почти ничего, но город, несмотря на прокатившуюся войну, хорошо сохранился. Торговые ряды, станция, крепкие кирпичные домики в затейливом кружеве, а если деревянные, то непременно на фундаменте из местного белого камня. В тридцатые годы село стали считать городом, а, дабы изгнать упоминание о Сергии Преподобном, храм которого и по сию пору высится на пригорке, переименовали в честь протекающей там реки и назвали Плавском.
Плавск часто вспоминал и дед, и его сестры, переселившиеся в близкую Москву. Он вставал в моём детском воображении если не вожделенным Иерусалимом (я и слова такого ещё не знал), то уж точно Китежем, местом семейного счастья, давно канувшим в вечность и пропавшим во тьме… Тем удивительнее было однажды там оказаться… Но – по порядку.
Собственно говоря, попасть в Плавск совсем не трудно, всего четыре часа на автобусе, и ты на месте. А раньше приходилось сначала ехать на поезде до Тулы, и оттуда уже до станции Паточная. На ней и работал когда-то прадед – устроился грамотный паренёк на станцию счетоводом, женился, получил казённую квартиру с видом на проносящиеся составы, родил детей – троих сыновей и двух дочерей. Когда стало тесно, купили лавку бакалейщика, фасадную дверь заложили, превратили в окно, стали жить. Над самой Плавой, с видом на булыжный плац Торговой площади. Там и родился младенец Владимир, Стефанов сын – позже советским писарям отчество Стефанович показалось слишком архаичным, и стал мой будущий дед Степановичем.
Как видим, ничего особенного в этой семье не было. Даже звучная фамилия не имеет к генералиссимусу никакого отношения. Разве что опосредованное – говорят, что освобождавшиеся крестьяне часто брали фамилии помещиков, а Суворовы в губернии водились… Даже деревня была такая на краю тульской биографии – Суворовка.
Говорят, её отставные солдаты основали – теперь там город Суворов. Словом, близки Суворовы тулякам. Тут я даже, для полноты картины, рискну воспроизвести сценку из воспоминаний В. Ф. Булгакова о последнем годе жизни Толстого. Он пишет, что однажды некто вспомнил о «яснополянском Мафусаиле», крестьянине Василии Васильевиче Суворове. Лев Николаевич на это сказал: «– А вот никто не знает, почему фамилия Суворов. Только я один знаю. У него дед был большой пьяница, и когда напивался, то колотил себя в грудь и говорил: "Я – генерал Суворов!" Его прозвали Суворовым, и так эта фамилия и перешла к его детям и внукам [1] ».
1
Булгаков В. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. – М.: Правда, 1989.
При чём тут генерал Суворов, почему именно он? Непонятно.
Прадед мой тоже возникает из исторического мрака совершенно неожиданно.
– Они пришли откуда-то, никто не знает, откуда – рассказывал дед, – были целовальниками.
Это, значит, прапрадед и прабабка. Целовали крест, обещая честно торговать вином…
– Трактир у них был при дороге. Вот, отец ещё маленький был, года три, входит он как-то поутру в комнату, а за столом его батя сидит. – Стеша, – говорит, – принеси похмелиться…
Подгулял он с вечера. А когда тот принёс, отец уже голову уронил, умер, не дождался…
Мать тоже вскоре умерла, взяли Стешу чужие люди, Чупикины, Кондратий и Меланья.
Вот на этом месте мне всегда хотелось возмутиться: как, неужели это всё? Неужели больше ничего не известно? Нет, ничего. Счастье ещё, что известно вот это.
Закрываю глаза и пытаюсь представить. Полутёмная (что тут разглядывать?) комната питейного заведения, дождливое летнее утро, на грубом табурете, опершись грудью о стол, сидит мужик в сапогах гармошкой и с багровым лицом. Мальчонка таращится на отца с жалостью, потом идёт к липкой стойке, звенит бутылками, зовёт мать, убегает…
И в этот момент ломается нечто, обрывается; кончается история семьи. Зато начинается история семьи другой, семьи вот этого мальчика.
А, возможно, всё вообще было не так. Мужик мог сидеть в лаптях, и утро было зимнее… Единственное, что можно утверждать с уверенностью, так это то, что мой прапрадед выбрал себе дело по душе, повезло ему, в каком-то смысле. Думаю, нечасто целовальниками становились люди с искренней привязанностью к крепким зельям, слишком уж велика опасность, скажем так, сгорания на работе – недаром, как говорят, последний раз слово «целовальник» официально упомянуто в перечне профзаболеваний.
Впрочем, допускаю даже, что всё это вообще вымысел. Быть может, прикатился мой будущий дедушка нетрезвый под утро, а отец покачал головой, да и рассказал ему в назидание грустную историю. Как знать?
Я смотрю на фотографию прадеда: прозрачные глаза, упрямая прядь, поношенная косоворотка. Как он жил, чего хотел? О чём мечтал, какие читал книги? Сие неведомо. Жену ему нашли… – Кто? Приемные родители? Сваха, какая-нибудь местная Фёкла? – из богатой семьи крестьян Шамаевых… Хотя, может быть, никто Матрёну для прадеда не искал, может, сам он как-нибудь барышню заприметил, да стал постаивать с ней вечерами возле калитки… Любовь та была до самой смерти, крепкая и суровая. Суворая, как сказали бы в прежние времена. Когда прадеда взяли в армию, жена, уже тяжёлая первой дочерью, внезапно снялась с места и поехала к нему в Москву, на Ходынку, где была расквартирована часть. Явилась – не могу, говорит, хочу его видеть! Так Стефана насилу нашли, под руки привели к супруге, он упирался: – не надо, говорил, зачем она приехала? Не положено, что ж я… на службе!
Стеснялся. Наверное. Я даже видел карточку, которую сделали после той встречи: серьёзный, слегка взъерошенный солдатик в мундире, женщина на стуле; платок её широкими складками стекает с головы на плечи, незаметно превращается в кофту и падает на пол волнами широкой юбки… Когда же это было? Вероятно, в 1903-м. Потом в Москве началась революция, которой Стефан Иванович был свидетелем, и которой, по словам деда, никогда не одобрял. Оставаясь тихим обывателем, он при случае всё-таки не забывал заметить, вздыхая, что «при царе-то оно правильнее было».