У меня нет рта, а я хочу кричать
Шрифт:
Вот почему, когда я поднялся, чтобы ответить тому достойному, благожелательному и льстивому ученому иезуиту, в сердце у меня царил хаос.
Я сказал:
— Я выслушал все это бахвальство, все это увешивание сюжета с незамысловатой моралью никчемными побрякушками глупого символизма и напыщенного обскурантизма, и если честно, святой отец, то я считаю, что вы по уши напичканы всякой чушью.
Те, кто со мной знаком, знают, что в моменты большого эмоционального напряжения я склонен выражаться в манере, весьма напоминающей покойного У. Ч. Филдса. Слова «трус, жонглер и фигляр» я уже держал наготове.
Добрейший иезуит надулся и запыхтел. Оскорбился.
Тогда я стал разбирать по косточкам все его предположения и инсинуации (все они должны были представить меня как «серьезного писателя»). Буквально все, что он выдавал за подтекст моего рассказа, все его закрученные и тарабарские интерпретации мне удалось представить в качестве
Послышались смешки. Обида нарастала. Возмущение достигло новых высот. Пятна на репутации расплывались все шире. И наконец, отступив на обычно неприступную позицию, которую академические языковеды используют в качестве последней баррикады, святой отец поставил меня на место таким доводом:
— Подсознание глубоко и таинственно. Даже сам автор может не сознавать все уровни смысла, заложенные в том, что он пишет.
Менее склонный к выживанию и, возможно, более добрый человек мог бы проглотить эти слова и отступить; но я не такой… и не отступил.
— Святой отец, если вы столь безупречно разбираетесь в тончайших нюансах моего рассказа, если вы заметили в нем то, о чем я даже не подозревал… то как вышло, что вы не заметили того, что женщина в рассказе чернокожая?
Иезуит снова надулся и запыхтел. Изумился:
— Чернокожая? Чернокожая? Где это написано?
— Да вот же. Открытым текстом: «Черты ее лица, словно вырезанного из черного дерева, резко выделялись на фоне ослепительно белого снега». Никакого подтекста, никакого символизма, просто черное на белом фоне. В двух местах.
Он секунду подумал.
— Гм-м, да, конечно, я это увидел! Но подумал, что вы имели в виду…
И я победно развел руками. Что и требовалось доказать. Больше меня на конференции «АСЯ» не приглашали.
Во многом именно из-за этого рассказа все мною написанное назвали «жестоким». Кровавым. Полным ненависти. Негативным. Когда я говорю на лекции, что «У меня нет рта…» рассказ позитивный, гуманистический и оптимистический, то неизменно наталкиваюсь на смущенные и недоверчивые взгляды. Долгие годы для множества читателей этот рассказ был примером тщетности и отвратительного унижения человеческого духа. Впечатление от завязки и несколько романтизированный ужас развязки скрыли от них заложенную в рассказ суть, его главное послание к читателю… которое я намеревался сделать позитивным и оптимистическим. То, что большая часть читателей не смогла ощутить этот аспект произведения, вынуждает меня разрываться между самобичеванием за неспособность растолковать собственную мысль… и ненавистью к читателям за то, что они читают слишком быстро и поверхностно. (Последнее, присущее подавляющей части вымирающего вида под названием «читатели», есть симптом пониженной способности к усвоению прочитанного, приобретенной за годы на диете из книжонок серии «Нежная ярость любви», Барбары Картленд и Джеки Коллинз, раздутых рассказов, называемых романами (например, Кен Фоллетт и Сидни Шелдон), и неряшливых трах-бах приключений в мягких обложках, состряпанных полуграмотными авторами ужастиков и фантастики. Чтобы быть справедливым, отмечу — создается впечатление, будто я возвышаю себя в собственных глазах, обвиняя читателей; но даже когда я пригвождаю себя к позорному столбу за упорное несовершенство подобного рода со стороны части моей аудитории, возлагая отчасти вину за это на далеко не безупречного автора, я обнаруживаю, что браню себя за попытку быть мягким. И это вовсе не кажется мне уголовным преступлением. Если описать некоторое количество обезглавливаний и автокатастроф, обязательно появится страстное желание доказать что-либо непрямыми средствами. Головоломка какая-то.)
Пытаясь объяснить все упомянутое выше — то, что предшествовало замечаниям в скобках, — прошу вас задуматься над двумя элементами «У меня нет рта…», которые, к моему изумлению, ускользнули от внимания большинства читателей.
Во-первых, рассмотрим такой персонаж, как Эллен.
Время от времени мне приходится отбиваться от обвинений в том, что мои рассказы отражают ненависть автора к женщинам. Мне хотелось бы, чтобы мои руки были абсолютно чисты в смысле сексизма, проявляющегося в моих произведениях, но я, увы, родился в 1934 году. Я вырос в Америке в сороковые годы, и, хотя не могу заявить, что ненавижу женщин, ряд моих ранних произведений содержит шовинистические взгляды, которые разделялись мужчинами-американцами, родившимися и выросшими в те времена и в той стране. Я не могу выбросить эти элементы из моих ранних рассказов. И не буду. Они отражают то, как я думал в те годы. «Люди наиболее интересны именно тогда, когда ведут себя наиболее гадко». А меня всегда притягивали интересные характеры. Иногда это вынуждало меня писать о неприятных женщинах, равно как и о неприятных мужчинах. Я и сейчас предпочитаю и считаю захватывающими персонажи, которые бредут, спотыкаясь, сквозь «потемки души», как сказал Скотт Фицджеральд, и полагаю, что так будет всегда. Поэтому мне пришлось смириться с пониманием того, что читающие нерегулярно — те, кто модно либерален, или те, чья склонность занимать крайние позиции мешает им понять, как опасно они калечат творческий интеллект, настаивая на рабской уравниловке для всех меньшинств даже в том случае, когда автор пишет об индивидууме, а не демографической группе — включая тех читателей, кто только-только освободился, а сознание у них всего пятнадцать минут как пробудилось, и кто интерпретирует мои рассказы, пребывая в тускло освещенном туннеле собственного мировоззрения.
Но, возвращаясь к рассказам, написанным, скажем, после 1967 года, я обнаруживаю, что Автор кое-чему научился. Для этого потребовался лишь человек, указавший на кое-какие огрехи. (Для историков сообщу, что моего учителя звали Мэри Рейнгольц.) Женщины в моих рассказах стали лучше выписанными, более разнообразными и, как мне хочется думать, столь же отражающими реальность, как и мужчины. Однако, поздравляя себя с этим, не могу не отметить и один существенный недостаток. Он следующий: быть может, мне и удастся убедить беспристрастных присяжных в том, что я не женоненавистник… но избавиться от ярлыка мизантропа мне не удастся никогда.
Да, во мне живет, черт бы ее побрал, смешанная с ненавистью любовь к человечеству. В романе Венса Буржали «Игра, в которую играют мужчины» я прочел фразу, которая подходит ко мне идеально: «…он был… полон ярости и любви, а еще отвращения к человечеству, которое периодически накатывало и отступало подобно приступам малярии…»
Как и Питерс, персонаж Буржали, я должен признаться в этом двойственном отношении к человечеству. Наш биологический вид, обладая способностью к теплоте, храбрости, дружбе, достоинству и творчеству, слишком часто выбирает вместо них аморальность, трусость, безответственность, снисходительность к собственным поступкам и отвратительную заурядность.
Ну как можно писать о людях, не становясь жертвой подобной мизантропии?
Тем не менее, вспомнив свои произведения трех последних десятилетий, я обнаружил, что женщины мне удавались не хуже мужчин. В качестве примера, над которым я попросил бы вас поразмыслить, возьмем единственную женщину из «У меня нет рта…» — Эллен.
Если читать рассказ, пользуясь приемами скоростного чтения, то легко может создаться впечатление, что Эллен самолюбивая, склонная пофлиртовать и чрезвычайно жестокая сука. Почему бы и нет, разве автор не говорит, что она именно такая? Да, говорит. И поэтому я должен здесь объяснить то, что должен объяснить — причем все это имеется в тексте рассказа, и я не занимаюсь никакими интерпретациями или реинтерпретациями ради успокоения собственной совести, — женщинам, воспринимающим Эллен как классический пример моей «ненависти к женщинам». Но, как я уже упоминал выше, все как раз наоборот.
Подумайте сами: повествование ведется от первого лица — Теда, одного из группы людей, которых компьютер АМ поместил в центр Земли для пыток. Но, как я ясно указал в рассказе, и опять-таки устами Теда, компьютер так или иначе изменил каждого из этой группы. Машина их согнула, скрутила, искалечила тела или умы. Тед сам говорит, что превратился в параноика. Он был гуманистом, любил людей, но АМ так все переключил у него в голове, что теперь он воспринимает всех и все негативно. Это Тед, а не Автор оскорбляет Эллен и подвергает сомнению ее поступки и мотивации. Но если вы посмотрите на ее реальные поступки, то станет очевидно, что единственная личность в рассказе, сохранившая хоть какую-то доброту к другим, есть именно Эллен. Она плачет из-за них, пытается утешить и подбодрить, приносит им единственное тепло и облегчение в мире страданий, где они очутились. (Вспомнив свои ремарки отцу-иезуиту в рассказанном выше анекдоте, хочу отметить — немногие читатели осознали, что Эллен женщина чернокожая, хотя это сказано в рассказе открытым текстом. Теперь, уже задним числом, я вижу плюсы и минусы того, что сделал Эллен чернокожей. Сделав это, я проявил рефлекторный либерализм — вспомните, что рассказ я писал в 1965 году, когда и у меня, и у всей нации начала остро пробуждаться социальная совесть, — но я был уже достаточно опытным писателем, чтобы не выпячивать это. И фактически я, хотя и наделил эту представительницу многострадальной расы благородством, которым не обладают ее светлокожие товарищи по несчастью, сам проявил его до такой степени, что оно… оно, по сути, осталось незамеченным.)