У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:
У нас под Москвой, а у них на 23-м километре под Магаданом. Пока, правда, еще только один участок. И уже посадили картошку. Конечно, не помидоры. Но тоже хлеб.
– Вот, – объясняю, – смотрите, – и переворачиваю нашу с Олечкой композицию вверх ногами. – Это земля, а это – моя дочь. И получается как будто Атлант.
Но и на этот раз опять никто не улыбнулся. А может, просто и не знают, с чем этого Атланта едят. Такое иногда бывает.
– А мама, – говорю, – у меня вообще-то полковник.
И оскорбленный моим признанием отчим решил, что я над ними издеваюсь (и если моя мама полковник, то он в таком случае генерал). Но после «советского шампанского», как-то сразу обмякнув, сменил гнев на милость. И все еще потом прятал в телевизор початые чекушки. (Отодвинет сзади крышку и так аккуратно затырит. И втихаря все мотает мне головой – чтоб я его не выдавал. И тогда он мне тоже оставит.)
А как-то листаю в таком коленкоровом футляре вдруг обнаруженный на книжной полке подарочный томик Гофмана (ну и забыл его поставить обратно на место), а отчим, когда меня не было дома, возьми в него (в этот самый фолиант) да и загляни. А Людка (у нее в кассовом зале скользящий график) была как раз в отгуле (ну, а глава семейства, похоже, вообще нигде не работает). Все водит (рассказывает) пальцем по строчкам и, шевеля губами, насупившись, все возмущается: что как это, мол, кот – и вдруг разговаривает? Но с нижней головкой (смеется) у него все в полном порядке. Иначе (объясняет) мать бы его не держала. (Но в результате все равно пришлось выгнать, и я его иногда встречал у нас в гастрономе. И мы с ним сначала, как добрые знакомые, даже раскланивались. Но потом он уже еле ползал и перестал меня узнавать.) Ну, а сама все почему-то любила кусаться. Наставит мне на груди синяков, таким полукругом, и только тогда успокоится.
И сразу же пошла на прием к управляющему – и со мной, как по мановению волшебной палочки, тут же заключили на три года договор, и в бухгалтерии,
А когда деньги закончились, то мы с отчимом подрались. Я повесил на кухне Толину гравюру «Смерть художника». И прямо над плитой (где в чугунке варился украинский борщ и кипятилось в баке белье). А он ее (гравюру) взял и проткнул. И прямо вилкой. И оскорбленная моим поведением теща болела за своего Витязя. А Людка, хотя и болела за меня, велела мне гравюру снять.
И в знак протеста я хлопнул дверью и со «свинцом в груди» взял курс на нимб горящей за занавеской лампы. Но на втором этаже в окне у Ларисы было темно. И тогда я опять вернулся к Зое.
И когда столкнулся в городе с Людкой, то она попросила у меня червонец на аборт: «Все, – говорит, – завтра ложусь». А через день мы с ней опять столкнулись, и Людка (смущенно потупившись) хотела попросить еще один червонец – теперь уже за двойню, но в последний момент все-таки не решилась.
А когда еще только выходили с тюльпанами из ЗАГСа, то нечаянно столкнулись с Ниной Ивановной, и Зоя потом траванулась уксусной эссенцией. Но по пьянке не рассчитала, и Нина Ивановна ее откачала. И когда, еще до нашего знакомства, Нина Ивановна решила повеситься, то Зоя вытащила ее прямо из петли.
А как-то уже зимой вдруг познакомила меня с коренастым таксистом по имени Гена. И мы все трое даже выпивали и слушали Высоцкого. И Гене больше всего понравилось «И тот, кто раньше с нею был».
И эту песню я ему, как и Витеньке, тоже ставил несколько раз. Но, в отличие от Витеньки, Гена вел себя гораздо приличнее и, вместо того чтобы шарахнуть по столу кулаком и смести все со скатерти на пол, «вовсю глядел, как смотрят дети», на Зою.
А когда я ушел в море, он, оказывается, Зою заразил, и Зоя сначала сама ничего не знала. Но потом, когда я уехал в Москву, ее по знакомству вылечили. И она Гене, а заодно и мне, все простила. И теперь этот самый Гена, если меня кто тронет, отвернет моему обидчику гаечным ключом голову.В 64-м году, приехав на Колыму, я сразу же усомнился в торжестве справедливости и, закручинившись, зафиксировал свои страдания на бумаге:
Я хочу, чтобы меня кто-нибудь подошел и ударил.
И тогда будет несправедливо.
И за справедливость можно будет пострадать.
Но ко мне так никто и не подошел.
Случай в ресторане
– А сейчас для нашего гостя из Москвы… – развинченным баритоном привычно объявляет ведущий, и от соседнего столика отделяется молодой человек и с независимым прищуром подрагивает нависающей соплей.
– Идем, – предлагает, – потолкуем.
Для выяснения личностей пришлось воспользоваться туалетом. А там уже двигает папиросой такой симпатичный здоровяк. И тот, что меня привел, как будто принес хозяину мышь.
– Ну, что, – спрашивает, – он?
Тот, что с квадратным рылом, сплевывает окурок и, придавив его башмаком, растирает по кафельной плитке.
– Да вроде бы, – лыбится, – он…
И тот, что меня привел, размахивается и бьет.
Я поднимаю глаза и чешу покрасневшую скулу.
– Ну, чего, – улыбаются, – смотришь? Иди гуляй. Воруй, пока трамваи ходят…
Пошел и сел на место. Уставился в салатницу и думаю. Наверно, с Хитровки. Какие тут еще, в Магадане, трамваи?
И вдруг приносит графин.
– Извини, – говорит, – землячок, обмишурились… – и наливает мне полный стакан.
И после стакана вместе со своим графином перемещаюсь за ихний столик на толковище. Но они уже про меня и позабыли.
– Тебе, – спрашивают, – чего?
– Как, – удивляюсь, – чего?! – и, обрывая на рубашке верхние пуговицы, обнажаю тельняшку.
– Налей, – морщится тот, что с квадратным рылом, – налей ему еще.
А когда я им надоел, то снова пригласили меня в туалет и на этот раз отметелили уже по-настоящему.
…Сначала раздался звонок, и с трубкой возле уха, уставившись на рычаг, начальница все молча кивала и слушала и в заключение произнесла всего лишь одно слово, и не совсем понятно, какое, и даже не произнесла, а, как-то тревожно покосившись на дверь, испуганно пошевелила губами. И когда повесила трубку, то, придвинув к себе арифмометр, задумчиво покрутила ручку и только уже потом склонилась над моим столом.
Сейчас попросит выписать из ежегодника расходы или построить какой-нибудь график, но, вместо этого, машинально скользнув по миллиметровке, неожиданно прошептала, что меня в коридоре ждут. И никто из сослуживцев даже не обратил внимания.
Смотрю, возле бюста вождя уже стоит. Из первого отдела. В ее каморке за семью замками – нанизанное на скоросшиватель – хранится мое личное дело. И сразу же припомнился Хасын, где за такой же «заветной дверцей» для дачи объяснительных показаний под грифом «секретно» все ждет своего часа отпечатанная в пяти экземплярах наша подпольная «Мимика».
– Товарищ Михайлов? – и точно сверяет на своем документе мою фотографию.
Я говорю:
– Ну, я. (Еще спасибо, что не гражданин.) А в чем, – спрашиваю, – дело?
Она говорит:
– Завтра в 14–00 вы должны явиться на улицу Дзержинского, дом 1. Назовете свою фамилию – и вас пропустят. – И, выполнив свой профессиональный долг, испаряется.
Со мной желает провести профилактическую беседу полковник КОМИТЕТА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ Федор Васильевич Горбатых.Красная капля
Кнопка настольной лампы никак не хотела нащупываться, а когда, все еще с закрытыми глазами, я попытался нашарить подушку, но вместо одеяла запутался в расползающихся лохмотьях, точно последним подтверждением, что это уже не сон, – чуть ли не у самого уха кто-то напористо засопел и вдруг неожиданно зарычал, как будто где-нибудь в зоопарке, когда-то, еще в Москве, я что-то подобное уже наблюдал – по-моему, это был ягуар, а может, и леопард – в пронумерованной секции тусклокаменного загона с прибитой к решетке табличкой и миской обглоданных костей в порыве нахлынувшей нежности он положил на свою пятнистую сокамерницу увесистые лапы, и, что-то рыкнув ему в ответ, она его лизнула в усатую морду, и все прилипли к прутьям, а некоторые из взрослых даже усадили своих малышей себе на плечи; и когда я приподнялся на локте, то прямо без всякой скатерти вперемежку с отогнутыми языками консервных банок и каждая со своим стаканом выстроились пустые бутылки; но больше всего удивили окурки: вместо того чтобы просто лежать, они как-то вызывающе торчали, и не по отдельности, а целыми островками, напоминая плантации опят, – иногда так вот продираешься, раздвигая ветки, по хрустящему валежнику и у вывороченного корневища в задумчивом ореоле пня вдруг замечаешь замшелое ожерелье; а может, и не опят, ведь бывают же, говорят, и ложные, но скорее всего самые обыкновенные поганки; а вместо шторы окно было как-то неряшливо занавешено, и через щель между фанерой и рамой с улицы просачивался свет, потом неожиданно пропал – наверно, погасли фонари, и все, что стояло на столе, превратилось в сплошное пятно, сначала густое и темное, но с каждой минутой все отчетливее и прозрачнее, как будто в проявителе, и вот, уже приобретая контуры, пошел на прояснение размазанный по тарелке маринованный помидор… и вдруг я увидел плетеный шнур с зигзагом проехавшей по потолку трещины, каким-то назойливым наваждением мерцала спираль замызганной лампочки, и, точно по команде, все как-то разом зашевелились и потянулись к умывальнику: внизу нажимаешь – и льется в обшарпанный таз, как будто где-нибудь на даче или в пионерском лагере, кто в плавках, а кто в комбинации, но некоторые уже и в подтяжках, и лезут, пихаясь, без очереди, как на большой перемене в буфете, и, с наслаждением пофыркивая и брызгаясь, дурашливо надувают щеки, и на деревянной вертушке крутилось вафельное полотенце с темными отпечатками пальцев; и некоторых даже можно было узнать: из «Галантереи» или из «Подарков для мужчин», и оставалось только накрасить губы и к фирменному халату пришпилить эмблему универмага «Восход», а если из мясного ряда, то напялить заляпанный фартук и отнести рыночному «точиле» уже затупившийся тесак; уперевшись локтями в колени и обхватив ладонями голову, я застыл в позе мыслителя, а на полу под босыми ступнями все наглел и щипался ветер, и один, уже в рубашке и при галстуке, отворил заскрипевшую дверцу и, аккуратно сняв с вешалки мое барахло, похлопал меня по плечу; и не успел я затянуть ремень, как откуда-то снизу кто-то потерся, и я вдруг зафиксировал клочок и возле круглой печати изображающие не совсем понятное слово завитушки, но, сколько я, напрягаясь, ни морщился, так ничего и не разобрал, и там, где только что теребили, теперь послышался шепот, а следом за ним и другой, только теперь уже не снизу, а откуда-то сбоку, даже не шепот, а такой назидательный шепоток: «Ну, Шурка, смотри, доиграешься…» – и почему-то мелькнуло: наверно, чья-нибудь дочь… а когда, наконец, пришел в себя, то был уже аэропорт Анадыря – хрипящий громкоговорителем грязно-серый сарай с помятыми пассажирами и сдвинутым дорожным хламом, и рейс на Пинакуль непонятно на сколько задерживался, и, не находя себе места, я купил билет обратно и уже в Магадане, выскочив из автобуса, тут же рванул в диспансер, и там, выслушав мой взволнованный рассказ, мне вытащили из папки фотографию и потом спросили: «Она?», и я сказал: «Да. Она», и с фотокарточки в завязанной на бантик косынке с корзиной в руке улыбалась известная на все Охотское побережье Шурочка Виноградова; в свои восемнадцать лет она выглядела года на четыре моложе и успела уже заразить тридцать восемь человек, но теперь у нее вынужденный простой, а после окончания инкубационного периода ее под расписку выпустили, и она только бегает в ресторан за водкой, но по пьянке как-то расслабилась и по привычке раздобыла «клиента», но потом взяла себя в руки, и меня, если верить анализу, слава Богу, пронесло: наверно, просто положили отдохнуть и до утра так никто и не востребовал; а справка, что у нее гонорея, уже давно устарела, но Шурочка ее все равно всем показывает и даже как-то гордится: а то еще подумают – сифилис; и, прежде чем снова лететь на Чукотку, пока еще действует в паспорте штамп, надо было опять доставать на билет, и оставалось самое последнее – сдать свое «красное золото», обычно я сдаю четыреста пятьдесят грамм и сразу же бегу в бухгалтерию и получаю свои «кровные» сорок пять рублей, да плюс еще талон на бесплатный обед со сметаной; и, когда после обеда я пришел за справкой, меня вдруг пригласили в кабинет, и я сначала обрадовался, ну, вот, наконец, и дождался, наверно, дадут почетную грамоту и еще нагрудный значок донора-ветерана с изображением красной капли; мне его уже давно обещали; но перед вручением награды каждого кандидата решили проверить на желтуху, а также на венерические заболевания, и на всех претендентов сделали в диспансер запрос, и, неожиданно для медперсонала станции, я почему-то оказался зарегистрированным, и весь мой зафиксированный рассказ теперь был засвечен и здесь, да плюс еще один за другим два прошлогодних триппера; и, вместо рукопожатия, заведующая, уже совсем седая, точно в прицел пулемета, с нескрываемым отвращением стала меня полоскать, чтобы я к ним вообще забыл дорогу, и, будь ее воля, она бы таких, как я, собственноручно кастрировала, а я, опустив голову, молча стоял и слушал, и, когда, вытащив из кармана, придвинул ей на столе уже приготовленные в кассу Аэрофлота девять пятерок, она, так брезгливо поморщившись, чуть не швырнула мне их обратно в морду; а мою кровь потом из пробирок всю вылили, как будто это лак для ногтей или отрава от насекомых, а меня самого, теперь уже навсегда, прямо при мне вычеркнули из учетной карточки.
В подвале у переплетчиков я перехватил до получения командировочных червонец и, ради такого события, решил шикануть коньяком. И для изысканности вкуса приправил его швейцарским сыром, у нас в гастрономе вдруг выкинули. А вечером состоялся банкет, и, как всегда, завершился уже традиционным скандалом, на этот раз, правда, каким-то вялым, и обошлось даже без топора.
А на скандал я нарвался по собственному желанию: нарочно затеял дискуссию про латыша. Но Зоя все никак не раскочегаривалась и хотя про вахтершу и вспомнила, но как-то без привычной боевитости. Но потом все-таки не выдержала и в конце концов распалилась уже по-настоящему, так что я и сам был не рад (как бы, думаю, не переборщить: завтра такая встреча, а тут вдруг под глазом фонарь, как-то все-таки некрасиво). И, не на шутку разнервничавшись, Зоя поставила меня на место. (Ну, что, – улыбается, – гнида… допрыгался…)
Ну, я, конечно, обиделся и, во избежание кровопролития, подался в сторону моря.
Пришел на пирс (где еще в 68-м припухал в качестве шлюпочного на вахте и где потом, когда вместе с ящиком водки повез «на хора» камчадалам тутошнюю Офелию, мне начистили рыло: меня на пирсе ждут, наш «Иваново» тоже на рейде, и я на него должен переправить команду, и даже пустили из ракетницы салют, а я все еще на «Стрельце» и уже не вяжу лыка; и за бутылку «Зверобоя» пришлось уламывать шлюпочного с «Капитана Ерина», ну и «мотыль» мне тогда по полной программе и отстегнул) – и такое на меня вдруг нахлынуло вдохновение, наверно, как на Эрика Махновецкого, когда ко мне на верхотуру вдруг приперлась его жена. Эрик дал ей задание – предупредить всех «наших», чтобы держали язык за зубами, и привезла мне подборку Ходасевича, я оставил ее Эрику до встречи. А погорел он тогда на самиздате, давал товарищам на Хасыне читать Даниэля; ну, и, конечно, мне, – «Говорит Москва».
Вдобавок ко всем нашим дням танкиста или, например, пограничника вдруг объявили еще и «День открытых убийств». И в этот день ты можешь кого угодно шлепнуть и тебе за это ничего не будет. Ну, а по радио Левитан так взволнованно предупреждает, чтобы не «тянули резину». Сегодня или никогда. И все, конечно, на бровях, а в центре внимания художник и его хахальница. Все еще уговаривает уконтрапупить ее мужа, но художник никак не может решиться. И она его за это стыдит и даже обзывает «слякотью», но это все равно не помогает. А ее муж тут же, в этой же самой компании, и тоже все кого-то никак не укокошит. И так весь день с утра и до самого вечера. А вечером уже сам автор приходит на Красную площадь, и тут ему вспоминается война, и со свастикой на броне уже показался танк… за ним еще один… и еще… и крупным планом вражеское дуло… пора и вытаскивать гранату… и вот он уже сам себе командует: ну, а теперь – рвануть за кольцо!!! – Но танк на самом деле совсем не танк, а Мавзолей, а высунувшиеся из люка морды фашистов – обычные в надвинутых на лоб шляпах сталинские «соколы»…
Конечно, все это очень гражданственно и смело, но я тогда еще до таких высот не дорос.
А потом с улицы Дзержинского приехал воронок, и вылезшие из воронка орлята в отсутствие хозяина (Эрик был в камералке) нанесли ему при помощи отмычки визит вежливости, и, уловив из дыма отечества запах опасности, Эрик рванул им наперехват и дрожащими от волнения пальцами все никак не мог попасть ключом в замочную скважину, но когда все-таки попал, то обнаружил, что ломится в открытую дверь, и сначала, конечно, возмутился и потребовал предъявить ордер на обыск, но потом видит, что все – хана, и как-то сразу сник и выдвигает им из-под кровати чемодан, а в чемодане – сплошной самиздат – и Мандельштам, и «Доктор Живаго», и Зинаида Гиппиус… а также письма с мыслями о существующем строе, и даже из тюрьмы, и Эрик мне из них цитировал выдержки (а сам он тогда штудировал уже не Шопенгауэра, а Ницше), и его кореш откуда-то из Мордовии все еще ему писал, что житуха так себе, дрянь, ну, а делать там, на нарах, по правде говоря, совсем нечего, вот и приходится заниматься натощак онанизмом.
И весь поселок потом еще хвалился, что «дело Маха» даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.
Обо всем об этом я как следует передумал и, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.
Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и, во избежание неприятностей, предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва устроили субботник, и всех, кто отлынивает, брали на карандаш), и начальница, все еще испуганно озираясь, очень деликатно меня успокоила («да, да… конечно… конечно… можете не приходить…») и сказала, что с субботником она все уладит.
А после обеда Зоя протянула мне тюбик с кремом, и, подморгнув двигающему ушами Сереже, я сначала побрился. Потом нашел сапожную щетку и, не обнаружив коричневого, намазал черным гуталином уже давно ставшие серыми коричневые ботинки. Потом стащил через голову тельняшку и, причесавшись, воткнул малиновые запонки в белую рубашку, мне ее в ресторан дал напрокат по пьянке Вадик, да так с тех пор и осталась; и, покамест я брился, Зоя мне ее даже погладила.
Потом еще раз подмигнул в зеркале Сереже и, подняв на плаще воротник, вышел на улицу.Шампанское с гарниром
В поселке Святого Лаврентия, откуда, если не туман, уже видна Аляска и где, наподобие Венеции, вместо гондол снуют похожие на мелких медуз гондоны, а по центральной улице во главе с одноглазой Мальвиной, соревнуясь с галошей, несутся в океан пустые консервные банки, в отсутствие рабочей силы (оставшиеся летом в поселке местные чукчи к такой работе не приспособлены) при помощи лома и совковой лопаты мы забиваем обтянутый брезентом кузов грузовика глыбами льда, замаскировав его у заднего борта обломками размолоченных ящиков. (Помимо меня, это белобрысый детина по прозвищу Келдыш и мой новый товарищ по имени Юра с сибирской, как и у Федора Васильевича, фамилией Удалых.) И с каждого рейса за три тонны обработанной продукции (весовщику на пару с водилой приходится половина) причитающийся нам навар превышает (даже с учетом полевых) нашу месячную зарплату.
Дорогу до Магадана отбили за 14 минут, и, зафиксировав 24 ходки, водила закрывает нам наряд. Отогнув резиновые сапоги, мы, оскальзываясь, летим в бухгалтерию и, купив билеты на самолет, в актовом зале Дворца культуры разливаем по кружкам «коленчатый вал».
И после первой бутылки Юра сказал, что у него на Зеленом мысе из рыбнадзора кореш, и каждому на рыло выдадут по бредню, и когда мы двинемся вниз по течению, то нам навстречу пойдет «золотая рыбка». На берегу на курьих ножках будет стоять избушка, и, привязав резного петушка к топографической карте (Юра когда-то работал радистом), мы передадим по рации наши координаты. А потом прилетит вертолет и вместе с чугунной печкой и жратвой сбросит нам несколько мешков соли. И через неделю снова прилетит вертолет и, загрузив засоленную рыбу в бочки, нас перекинут на следующую точку.