У ног лежачих женщин
Шрифт:
Он приносит ей на деревянной разделочной доске чашку густого кислого молока и кусок черного хлеба. Варя только что не урчит от удовольствия. Шпрехт садится на краешек постели.
— Знаешь, — говорит Варя, — когда я встану, мы сделаем перестановку. Я прочитала в журнале, надо спать с севера на юг. И потом… Ты помнишь, как я у трюмо отпилила верхушку? Найди ее. Надо ее приставить. Я была тогда дура, а сейчас понимаю — в тех завитушках был самый смысл.
«Где ж я найду эту верхушку? — ужасается Шпрехт. — Столько лет прошло. Да, может, мы спалили ее к чертовой матери!
— Поищу, — говорит он тихо. — Но, Варя, могу ж и не найти…Столько лет…
— Найди, — строго сказала Варя. —
Когда хорошо, то хорошо… Шпрехт массирует пальцы, покряхтывая от боли и наслаждения. Варя лежит на спине, сложив на высоком животе руки. Светится прямоугольник трюмо.
…С ним было так… Эвакуировалось начальство. Среди начальства был один еврей — начальник ОРСа и один немец — зам.нач. шахты по добыче. Их не хотели вообще брать, но взяли при условии — без вещей. То есть по минимуму. Жена немца была в их машбюро старшей. Она сказала: «Варя! Заберите нашу мебель. Вернемся, я оплачу вам хранение. Не вернемся — будет ваша». Родители Вари были против категорически. Нельзя брать чужое, и все тут, даже если об этом просят. А Шпрехт, которого только-только привезли и положили в сарай на окончательное излечение, наоборот, Варю поддержал. Тогда она взяла тачку и поехала. Но припозднилась — все уехали, а соседи уже заканчивали разгром квартир. Еврей и немец жили как раз рядом.
Не осталось практически ничего. Какая-то посуда и нижний ящик комода с проломленным дном, наполненный фотографиями. За Варей тогда увязалась дочка Жанна, села на тачку и ни в какую. Вот она-то ринулась к ящику и просто с ума сошла, дурочка, от открыток с расписными яичками, с кудрявыми девочками в кружевах и розовыми ангелами с малюпусенькими пипишками. Собрала все. Потом так и возила с собой, сначала в институт, потом по назначению. Когда Варя была у нее до удара, то увидела: фотографии семьи у дочери лежат абы как, а эти — в особом альбоме. Она Жанне: «Объясни». Жанна: «Это для меня как кусок астероида. Или Атлантиды. Ты ведь никогда не читала, что написано на обороте открыток.» — «Читала, — ответила Варя. — Поздравительные открытки. Христос воскресе…» — «Не знаю, — сказала дочь. — Для меня это много большее…»
И спрятала альбом от матери. Варя поняла так. Если я живу хорошо, если у меня муж, дети и достаток, если у меня есть с кем поговорить об умном — зачем мне чужое воскресе? У меня есть свое. Значит, у дочери не все в порядке, одна видимость благополучия. Варя не любила в людях жалкость. Ну не любила и все тут. Сдвинутый на чулке шов, шарфик с обтрепанными концами, сломанный зуб в улыбке, перчатки с затянутой не в цвет дыркой. И, с точки зрения Вари, дочь шла в этом направлении. В направлении жалкости. Причем нехорошо шла. С вызовом ей, матери, и всем!
Тогда у Вари первый раз зашкалило давление.
— Купи себе красивые туфли и хорошие духи! — кричала она дочери.
А та стояла перед ней в своих стоптанных дешевых мальчиковых ботинках, и у нее дергалось веко.
— Мне не платят на красивые туфли и духи!
У Вари все слова под языком были, все! Про мужа дочери, который протирает где-то штаны вместо того, чтобы крутиться по жизни. Про нее самое, дочь, которая вся из себя гордая и в пояснице не гнется. Варя сама гордая, еще какая, но ведь она давно поняла: мир захватили Сороки. Их дурить — легкая радость, все равно что — извиняюсь — два пальчика обписать. Их не побеждать — и есть самая жалкая жалкость. Вот она…
Варя засмеялась громком и весело, хорошо, что умаянный Шпрехт храпел, а то бы примчался.
Она отсмеялась и подумала: «Вот так человека может довести интересная мысль и до дури… Что это я хотела подумать? Что я такое победила в жизни? Смешно даже говорить такое, лежачи… Вся-то ее заслуга, что родила сыночка. И вот в нем осуществила свои мечты. Такой красавец и умница! Такой образованный. Вежливый. И ботиночек у него начищенный в любую погоду, и рубашечка с галстучком всегда в тон. Выглядит! Это уже не говоря о том, что и машина, и квартира дай Бог каждому. А главное… Ни-ни жалкости… Ни-ни… Конечно, есть противность. Есть! Он, в сущности, работает Сорокой на областном уровне. Но, храни Господи, ничего же общего с малохольным соседом, ничего!
Впасть в молитву о сыне — это все равно как поступить ненароком с теми же двумя пальцами. Легко и просто. Дал бы ему Бог еще и умную жену, но тут
— полный прокол, чурка с глазами. Ах, была бы она с ним рядом. Она бы ему напоминала: «Вот есть Сорока. Образец. Но, сынок, двигаться вперед можно от любого места, даже от такого». И она бы ему рассказала, как можно украсить собой место Сороки. Жанна просто зашлась от смеха, когда она ей рассказала, что ничего страшного в партийном продвижении сына не видит. «Это я родила его в этом месте и в это время. И я его родила на счастье, а не на серый будень». — «Так не говорят,» — ответила Жанна. «Знаю. Я нарочно. Я подчеркиваю смысл».
Варя смотрит в зазеркалье трюмо. Видно свисающее с ее дивана одеяло. В темноте такое же серое, в какое было это трюмо завернуто тогда, в сорок первом.
…Значит, так… Жанна стоит вся красная от своей открыточной добычи. Плохой у нее тогда был глаз, с сумасшедшиной. Надо было бы отнять у нее этот «кусок астероида», может, не забились бы памороки.
Народ же, вернувшись по второму и третьему разу в брошенные квартиры, совсем спяченный от дармового добра, уже брал и негожее. Унесли ящик от комода, вытряхнув оставшиеся от Жанны фотографии. В Варе тогда накипало. Все дело было в тачке. Все-таки с ней приехала, что ж, пустой возвращаться? С другой стороны, не в ее понятиях мародерствовать. Старшая машинстка Эльза ведь сама ей сказала: «Забери вещи». Варя просто не успела, пока препиралась с мамой, пока обувала тачку в колеса, пока получала моральную поддержку от Шпрехта. Вот и явилась: «Где стол был яств, там гроб стоит». Чего-то так ей вспомнилось, она еще удивилась, откуда это пришли слова и при чем здесь гроб?
А тут как бы его и несут. Не из немецкой, а из еврейской квартиры.
Было это цинковое корыто, которое привязали серым одеялом к трюмо, видимо, для сохранности зеркала. Полное впечатление гроба, Варя аж вскрикнула, а народ стал разбираться с предметом. Ждали большего, чем нашли. Корыт теперь у всех было по два, по три, по шесть, по восемь, да и зеркал как бы уже наелись: у немца и еврея висело, считай, в каждом простенке.
Вот тогда и проявились лучшие качества нашего народа, его безграничная ширь и доброта. Народов глаз увидел пустую тачку и Варю-колобка, оставленную не по справедливости ни с чем.
— Отдать женщине с ребенком, — проревел народ, и на Варину тачку лег гроб из корыта и зеркала. Потом стали проявляться и другие безгранично прекрасные свойства: народ стал отрывать и от себя. Кто-то принес кастрюлю, «чуть подпаять и вари», кто-то матрац с безмолвно говорящими желтыми разводами, кто-то заварной чайник без ручки.
Не своим голосом заорала Жанна на такую человече-скую щедрость, но и Варя, вначале слегка прибалдевшая, пришла в ярость чувств. Она просто-напросто поставила тачку на попа, и все соскользнуло, и корыто отвязалось от зеркала и с хорошим звуковым сигналом шмякнуло обземь. Посунулось и трюмо, но уперлось резной верхушкой в землю и затормозилось. Это была уже судьба: Варя привезла его домой и спрятала в сарае, за Шпрехтом.