У обрыва
Шрифт:
– У-ух-х!.. Маленько отошел.
И, опять улыбнувшись бессильной и измученной улыбкой, добавил:
– Два дня не ел.
– Да ты откуда?
– Из города.
– И снова усталая и теперь доверчивая улыбка.
– Из самого из пекла вырвался. Как и вырвался, сам не знаю...
– Да мы это догадались, как ты еще шел по берегу, - усмехнулся длинный, - да не стали расспрашивать, что человека зря беспокоить.
– Не бойсь, ничего... По степи патрули разъезжают, хватают, которые успели из города убежать. Ну схватят, разговор короткий - пуля либо петля. Мы не одного переправили... Артель-то на баржах, да и команда на пароходе свой народ... К нам вот не догадаются на баржу заглянуть, а... то бы была им пожива. Да ты в городу-то
– Наборщиком.
– И он повел плечами, точно ему холодно было, и боязливо оглянулся.
Длинный черпнул, подул на ложку и, вытянув губы, с шумом втянул воздух вместе с кашей.
На реке завозился водяной или ночная птица. Всплеснула рыба, но в темноте не было видно расходящихся кругов. Старик ел молча.
– Все по реке шел, как чуть чего - в воду... Вчерашний день до самой ночи в воде сидел, закопался в грязь, а голова в камыше, так и сидел.
Он отложил ложку и сидел, осунувшись, и мысли, далекие от теплой ночи, от костра, бродили в голове, туманя глаза.
– Что было - страшно вспомнить... Крови-то, крови!.. Народу сколько легло!
И опять боязливо огляделся и передернул, как от холода, плечами.
– Устал я... устал, замучился, и... и не то что руками или ногами, душой замучился. Все у меня подалось, как обвисло...
И он опять обвел кругом, глядя куда-то мимо этой темноты, мимо костра, реки, мимо товарищей, - точно заслоняя все, стояли призраки разрушения, развалины, и некуда было идти.
– Главное что!..
– вспыхивая, заговорил он.
– Трудов, сколько трудов убито. Нашего брата разве легко поднять да вбить в башку?.. Ему долби да долби, его учи да учи, а он себе тянется, как кляча под кнутом, с голоду сдыхает да водку хлещет... Покуда все наладилось, да сгрудились, сбились в кружки, да читать, да думать стали, да расчухали, ой-ей-ей, сколько времени, сколько трудов стоило!.. А сколько народу пропало по тюрьмам, да в ссылке, да на каторге, - да какого народу!.. Кирпич за кирпичом выводили, и вот трраххх!.. Готово! Все кончено!.. Шабаш!..
И он отвернулся и опять глядел, не замечая, мимо синеющей ночи, мимо шепчущих звуков, мимо тихого покоя, которым веял дремлющий берег.
– А-а-а-а...
– И он мерно качался над костром, сдавливая обеими руками голову, точно опасаясь, что она лопнет и разлетится вдребезги. И качалась тень, уродливая, изогнувшаяся, так же держась обеими руками за голову, тоже уродливую и нелепо вытянутую.
Но, обходя развалины, разбитые надежды и отчаяние, о чем-то о своем немолчно и дремотно журчали струи, чуть-чуть глубоко колебалось во влажной тьме звездное небо. Несколько хворостинок, подкинутых в костер, никак не могли загореться, и едва уловимый дымок, не колеблемый, как тень, скользил вверх.
И этот покой и тишина, погруженные в ночную темноту, были величаво полны чего-то иного, глубокого, еще не раскрытого, недосказанного.
– Глянь-ко, паря, вишь ты: ночь, спокой, все спит, все отдыхает, - и голос старика был глубоко спокоен, - все: и зверь, и человек, и гад, трава и та примялась, а утресь опять подымется, опять в рост... Все спокой, тишь... да-а!..
Над водой удалялись тонкие тилиликающие звуки, - должно быть, летели на ночлег кулички.
– Да-а, спокой... Потому намотались за день, намаялись, натрудили плечи, руки, лапы... во-о... И заснула вся земля, а наутресь опять кажный за свое, - птица за свое, зверь за свое, человек за свое. Только солнушко проглянет, а тут готово, начинай снаизнова. Так-тось, паренек...
Долго стояла тишина. Рабочий, сутулясь и подняв голову, глядел на дымчатую дорогу на небе. Длинный уписывал кашу.
– Дедушка, - болезненно раздался надтреснутый голос, - да ведь все наутро проснутся, а энти, которые в городе лежат, ведь они-то уже не подымутся.
– А ты ешь, паренек, ешь, - говорил старик, вытирая ладонью усы и бороду.
– Да-а... мужичок, хрестьянин вышел пахать... Вспахал. Вспахал, взял
Он помолчал.
Стояла сама себя слушавшая тишина.
А?
И кто-то, внимательный, полувопросом, полуутвердительно отозвался из-за реки: "А-а-а!.." Наборщик молча стал носить из котелка.
– Ишь звезда покатилась, - проговорил длинный и рыгнул.
– Так-тось, братику... Сколь ни топчи траву, она все распрямляется, все тянется кверху. И народ, сколь его ни дави, сколь ни тирань, а он, братику, помаленечку распрямляется. Пущай жгут, пущай бьют, ноне город разорят, завтра деревню сожгут, а наместо того приходится громить пять городов, приходится жечь сто деревень - народ распрямляется, как притоптанная трава. Глядим мы на тебя давеча, идешь ты, ковыляешь, глядишь исподлобья, и кажут тебе вокруг только вороги, и к нам ты подошел - и нас боишься. А мы сметили давно, что ты за птица, да я Митюхе говорю: "Не трожь его, пущай обойдется". Ан вот теперь и оказалось, дело-то одно делаем. Бона у нас, - старик мотнул головой на баржу, - чего хошь, в каждой деревне выгружаем. Пущай народ любопытствует, пущай трава выпрямляется... Охо-хо-хо!..
И за рекой: "Хо-хо-хо-о!.."
3
– Да вы чего тут стоите, дядя?
– На перекатах, вишь, не проходят баржи, глубоко сидят, а река нонче рано обмелела, так пароход часть отгрузил и пошел через перекаты. Потом вернется, с этой баржи снимет часть грузу и поволокет.
Наборщик лениво лазил в котелок. И вдруг мягко, с улыбкой огляделся кругом. И впервые увидел тихую, молчаливую, задумчиво-спокойную ночь, тонко дрожащие в глубине звезды, дремотный шепот невидимо бегущей воды. Глубоко вздохнул и проговорил:
– Ночка-то...
Усталость, дикая, зовущая ко сну и отдыху, овладевала.
– Теперь хоть и вздремнуть бы, - две ночи глаз не смыкал.
– Погодь трошки, махотка с кислым молоком еще есть.
И длинный лениво поднялся, вместе со своей тенью прошел к лодке, покопался и, держа в руках небольшую миску, вернулся и сел. Тень тоже подобралась на свое место.
– Ну, ешьте. Доброе молочко.
В неумолкаемый ропот бегущей воды, который забывался, сливаясь со стоявшей вокруг тишиной, грубо и непрошенно ворвался чуждый звук. Был неясный, смутный, неопределенный, но разрастался, становился отчетливее и наполнял ночь чем-то, чего до сих пор не было.
Трое повернули к обрыву головы и стали слушать.
И костер, дрожа и колеблясь отсветом, беспокойно взглядывал красными очами на выступивший на секунду из темноты обрыв. Тени торопливо и испуганно сновали по песку, ища чего-то и не находя, с усилием вытянулись, перегнулись и заглянули через обрыв в степь. Оттуда, все приближаясь, неслись дробные, мерно топочущие звуки.
Ближе, ближе... Чувствовалось, что там наверху иссохшая, крепкая и звонкая земля.
Костер, истратив последние усилия и догадавшись, в чем дело, стал погасать, засыпая и подергиваясь пеплом, и тени разочарованно расплылись, сливаясь со стоявшей вокруг чернотой, но головы все так же были обращены к обрыву.