У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
«Где, здесь, в Ефремове, видели?»
«Нет, говорит, не здесь. А есть такой городок неподалеку — город Чернь. Вот там мы с ней и свиделись».
«Да она ли это? — спрашиваю. — Может, похожа просто, может, не она?»
«Она, отвечает, уж это точно. Годов двадцать на одной улице по соседству жили. Я и вас-то, говорит, оченно хорошо знаю. Еще мальчиком маленьким помню. Вы все голубками тогда интересовались, по крышам лазили. Разок на мой сарай забрались. А у меня там яблоки просушивались, все их как есть перемяли. Ну, я тогда осерчал, поймал вас да хворостиной,
Рассказывая это, Андрей заулыбался, стал совсем мальчишкой, даже морщины на лице разгладились.
— Ах, озорник, озорник этакий! — качала головой, слушая его, Маргарита Ивановна.
— Ну, как он рассказал мне про яблоки да про хворостину, — продолжал Андрей, — я его сразу вспомнил.
«Акимыч, Николай Акимыч!» — кричу.
Обнялись мы с ним тут же на бульваре, как старые друзья-приятели. Смотрю на него. Как он за эти годы переменился, совсем старый стал! И он на меня смотрит, вздохнул и говорит:
«Ишь как тебя война-то разукрасила. Ну ничего, теперь наладишься. К мамаше поезжай, она небось ждет не дождется».
«Сегодня ж поеду, — отвечаю ему. — Спасибо вам за такую весть, спасибо!»
Опять мы с ним обнялись. А мимо какая-то женщина проходит, поглядела на нас, головой покачала: «Ишь что водочка-то с людьми делает — кто дерется, а кто целуется!» За пьяных, значит, нас приняла.
Затащил меня Николай Акимович к себе, обедом угостил, потом на двор вывел, на сарайчик показывает.
«Узнаешь? — говорит. — Вот тут-то ты мои яблоки и расшуровал. Тут-то я тебя и поучил маненько».
А я слушаю старика, а сам на сарайчик гляжу. Все такой же он низенький, даже как будто еще ниже стал. Какими-то старыми досками покрыт. И доски-то, наверное, все те же самые… Да неужели же я тут по сушеным яблокам бегал? И вспоминается, и не верится. Ведь сколько потом всего было… Война, окопы, немецкий плен… А этот сарайчик все тот же, да и Николай Акимович все такой же, только старенький стал, совсем уже старенький.
И знаете, ребята, о чем я вдруг пожалел? — заулыбавшись, сказал Андрей. — Пожалел, что той самой хворостины не сохранилось, какой Николай Акимович меня тогда отстегал. Как бы она теперь, после всех моих бед, сладка мне показалась!
Ребята рассмеялись.
— В этот же день я на поезд — и в Чернь. С какой-то попутной подводой со станции в город приехал. Ну, Чернь — не Ефремов, два дома с половиной. Сразу маму нашел. А дальше вы уже знаете. Вот и все, — улыбаясь, закончил он.
А через несколько дней мы всей школой провожали Маргариту Ивановну с Андреем в Ефремов.
— Жалко мне с вами, ребятушки, расставаться, — творила нам на прощание Маргарита Ивановна, — жалко, да ничего не поделаешь. Не могу, тянет меня назад в родной городок. Ведь в Ефремове Андрюша родился и вырос там. Оттуда и на войну ушел. Хочу опять походить по тем местам, где я с ним, с маленьким, бывало, бродила. Я ведь там без малого тридцать лет прожила. Там все свое, родное. Страшно мне было одной, без Андрюши, по тем местам ходить. А вот
Подошел поезд. Маргарита Ивановна и Андрей сели в вагон. Гулко ударил звонок, паровоз свистнул. Вагон медленно двинулся по рельсам.
Мы побежали рядом, крича:
— До свиданья!..
Поезд прибавил ходу. Мы отстали.
— Вот и уехала наша Маргарита Ивановна, — сказал, подойдя ко мне, Лева. — Я рад за нее. А все-таки жаль, что уехала.
Я ничего не ответил. Мне не хотелось говорить.
НАРДОМ
Во второй половине зимы, ближе к весне, занятия в школе почти совсем прекратились. Основной причиной послужило отсутствие дров. Старые кончились, а новые, те, что мы осенью сами заготовили в Богатом логу, оказались сырыми. Они шипели, свистели, дымили, но не давали никакого тепла. К тому же кто-то выбил окна в нескольких классах. Новых стекол не оказалось. Пришлось окна кое-как забить фанерой, но в сильные морозы в классах было так холодно, что даже в шубе невозможно сидеть.
Ребята разбрелись по домам. Однако жизнь, конечно, не замерла. Многие из более прилежных и сознательных ребят пытались заниматься самообразованием в одиночку или, чаще, собираясь в небольшие кружки. В нашей тройке — Лева, Толя и я — инициатором самообразования явился, конечно, Лева. Он упорно напоминал нам о том, что времени терять нельзя, что и не заметим, как пролетят последние школьные годы, придется поступать в высшее учебное заведение.
— А с чем мы поедем? — спрашивал Лева. — С какими познаниями?
Несколько напуганные его предостережениями, мы попробовали заняться математикой. Но из этого ничего не вышло — не хватило терпения. Конечно, не хватило у меня и у Толи. Лева махнул на нас рукой, стал заниматься один. А мы решили: будь что будет, не мы первые, не мы последние. Как-нибудь все устроится.
Жизнь в школе постепенно совсем замерла. Школа больше не являлась для нас даже клубом. Ведь у нас было и так два клуба: бывшее земство, теперь народный дом, и бывший трактир Серебреникова, теперь молодежный клуб «Третьего Интернационала». Правда, этот клуб тоже временно не действовал из-за отсутствия топлива, но и нужды в нем особой не было. Мы отлично устроились в нардоме. Помещение просторное, здание в два этажа, крепкое, теплое. Дров на земском складе оказалось запасено достаточно. Чего же еще желать?! Именно здесь, в нардоме, и забила ключом новая жизнь, жизнь нашей молодежи.
Дело было, конечно, не только в удобном помещении, а совсем в другом: в духе времени, в радостном, каком-то приподнятом настроении молодежи.
Конечно, не мы, школьники, являлись тут главарями. Мы только были мелкой подсобной силой, заправляли же всем старшие, в основном студенты.
В Москве в университете и в других высших учебных заведениях в эту зиму занятия разладились, с едой тоже было туговато. И вот вся молодежь, которая обычно осень и зиму проводила в Москве, заявилась к нам в родную Чернь. Вот тут-то все и началось.