У родного очага
Шрифт:
Она и вправду протягивает письмо. Письмо из города. От нее?
— Э-э, Табыл, не свадьба ли намечается? Меня не забудь позвать.
Табыл уже не слышит ее. Он разрывает конверт и, присев на крыльцо, читает, нет — держит перед глазами тетрадный листок, на котором всего несколько строчек.
«Здравствуй, Табыл! Я тебе долго не отвечала. Извини… Не хочу тебя обманывать… Отношусь к тебе, как к брату… Не пиши мне больше».
Ничего не понять! Он читает и перечитывает снова: «как к брату», «извини», «не пиши»… Опять пробегает глазами. Все так и написано, а все же не верится.
«Что же это?» Он комкает письмо и вместе с конвертом
— Мм, так… — Он съеживается и чувствует себя совсем-совсем маленьким. Ему хочется броситься на: землю и вертеться на одном месте, как та дворняжка, в которую вчера на улице кто-то угодил из мелкокалиберки.
Позади скрипнула дверь.
— Табыл, яичница…
— Сейчас, мама. Сейчас.
Значит, так. Опять… Да, да, дьявол! Стоит ему привязаться к девушке, как… Аа, дьявол! Не везет ему с ними. Ах, не везет! И пусть. Так и надо, и поделом! Что он собой представляет, чтобы им интересоваться? Не перевелись еще парни статные, чернобровые. А он? Так, самый обыкновенный. О таких говорят: ни стати, ни лика. Сер, как овечка. К тому же ни спеть, ни сплясать не умеет, танцевать пойдет, — ноги как деревянные. При девушках двух слов не свяжет, будто родной язык позабыл. Кому он такой нужен?
Он молча казнился, уставясь под ноги, и все вспоминал, вспоминал… В армии переписывался с одной. Никогда не видели друг друга, — ребята адрес дали. Обещала ждать. А перед самой демобилизацией получил от нее письмо: «Желаю тебе счастья. Выхожу замуж. Не думай обо мне плохо».
Да чего уж там «плохо». Только хорошо, со всем, так сказать, уважением. И к той, и к этой. В прошлом году он ее встретил, в первый день нового года, в деревне Кара-Чет, что за перевалом. И даже осмелился сказать ей два-три слова. А после все было, как бывает у влюбленных: и слова, и улыбки, и сердце в груди — бух, бух, бух. Гляди, вот-вот выскочит. Это у него, правда. На счет ее сердца он утверждать не берется.
Снова скрипит дверь.
— Табыл, яичница, говорю, стынет.
Он нехотя поднимается, идет в дом, садится за низкий круглый стол, берет вилку.
Мать у него вся седая и такая худенькая, что юбка на ней не держится, все съезжает задом наперед. Сидит мать у печки и думает о чем-то своем. На плите — большой бачок с водой. Видно, собирается стирать его одежду, которой ворох накопился, и вся промаслилась, огрубела от пота и грязи. Тут и ватные брюки, и комбинезон, и рубахи… Бедная мать, сколько ей вот так тянуть лямку?!
— Табыл! Почему не ешь? На такой работе был, и так плохо ешь. Что с тобой?
— А? Да нет, ничего.
— А Садык невесту привез из Арынура. Красивая, ладная такая. — Она мельком взглядывает на сына. — Да и пора уже. Когда же еще: время свадеб начинается.
— Мм, Садык, говорите?
— Да, да. А уж мать-то его так колготится — никого и ничего не замечает. Я недавно от них. На будущее воскресенье всех зовут. Сам Садык на дальние стоянки подался, тем объявлять.
Ох, мать, об одном и том же у нее разговор — невестка на уме. Да что мать! Кто бы ни встретился Табылу, непременно спросит, будто не о чем больше: «Что, Табыл, не женишься? Не вырос, что ли?»
И верно, в армии отслужил, избу себе срубил — мужчина!
Табыл поднимается из-за стола, идет в горницу.
— Что будешь делать сегодня, сынок?
— Не знаю… Голова что-то болит.
Не раздеваясь, он бросается на диван.
…Девушка стояла, опершись о заиндевелое дерево, спиной к Табылу. Черная, толщиной в руку, коса из-под белой шали спускалась до пояса. Белые валенки обтягивали крепкие, ровные, будто точеные, икры. Табыл стоял поодаль, и никого, кроме них двоих, не было на развилке дороги у этой таежной кержацкой деревеньки. Девушка, видно, тоже ждала попутную машину, и Табылу хотелось заговорить с нею, но он не решался и лишь ходил взад и вперед.
— Вы куда едете? — вдруг спросила девушка, обернувшись.
— Я?.. В Язулу.
— И я тоже. — Она взглянула на него из-под длинных ресниц.
Он прямо оторопел, встретившись с ее блестящими черными глазами. Круглое лицо ее под белой закуржавленной шалью так и пылало от мороза.
— Я туда в гости… к тетушке, — вымолвил он наконец.
— Значит, попутчиками будем, — весело сказала девушка.
Табылу не терпелось сказать еще что-нибудь, но он не находил слов. Внутри у него разлилась какая-то, теплота, нежность, щемящая боль. Он глядел на девушку, а перед глазами почему-то стоял черноглазый эличенок [28] , на которого прошлым летом он наткнулся в тайге. Эличенок заблудился и жалобно звал мать.
28
Эличенок — козленок, детеныш косули (по-алтайски — элик — дикий козел, косуля).
— Новый год… Праздник… Едва ли какая машина будет, — сказала девушка и улыбнулась. Молчаливость парня, видимо, удивляла ее. — А может, пешком?
— Конечно!
И они зашагали ранней морозной улицей, мимо изб, со слепо замерзшими окнами, с трубами, которые, отчаянно пыхтя дымом, отбивались от стужи. Табыл шел впереди и нес чемодан девушки, набитый, как выяснилось, книгами.
Миновав ворота поскотины, они вышли на просторную снежную долину, с обеих сторон очерченную горными отрогами. Навстречу несло холодным обжигающие дыханием Катуни. А вокруг — сверкающие снега, уходящий вдаль ряд телефонных столбов в инее с проводами между ними, превратившимися в мохнатые белые арканы. Впереди — дорога без единого следа, и конец ее теряется где-то далеко-далеко, в бело-синей мгле гор. Кругом тихо-тихо, неподвижно, и только скрипит снег под валенками, только скрипит снег… А они одни в этой снежной пустыне.
На седловину горы выкатилось красное ушастое солнце. И заискрилась, закружилась в воздухе сверкающая мошкара снежинок. Расцветился радугой туман над черной Катунью, и сквозь эту радугу всеми красками переливался горный хребет. Они шли рядом, по щиколотку увязая в сугробах, шли навстречу этим горам, похожим на пылающее пламя огромного костра, прямо к солнцу, сквозь искристый иней, по сверкающему скрипучему снегу, по просторной, словно степь, долине, шли будто в сказку, рядом, плечом к плечу.
В полдень они подошли к подножью горы и по дороге, петляющей меж заснеженных лиственниц, раскидистых седых елок, очалмленных снегом пней, поднялись на перевал. Тут они замерли и долго стояли, очарованные красотой хребтов, покрытых синим снегом и залитых солнцем. Табыл осторожно взял ее руки, покрасневшие от мороза, и стал согревать их своим дыханием, ласковой болью, не умещающейся в груди.
— Потри себе лицо, — сказала девушка, еще больше разрумянившаяся от ходьбы. — Не заметишь, как обморозишься…