У родного очага
Шрифт:
— Ай, молодец! Прямо скажу, молодец. Ну, пусть в твоем доме будут уют и покой. Выпьем!
А потом чабан сел на гнедка и отвез мелкокалиберку своему другу чабану Акару. Ведь он брал ее у него на время. Потом он ездил на зимовье, косить, сушить и метать в зарод сено. Отару пасла жена чабана с маленькой дочкой и собакой Тайгылом. И однажды, перегоняя овец через ручей, женщина наткнулась в арале на рваную, втоптанную в землю фуфайку. Она, зацепив хворостинкой, подняла ее на свет, долго разглядывала, а потом размахнулась и забросила подальше в трясину.
Вскоре жена чабана и сама поехала в гости к своей близкой подружке — жене чабана Акара. И от нее узнала, что муж ее в тот день побывал не только в юрте Аакы, но и ездил дальше — в аймачный
А перед самым Новым годом жена чабана родила ему сына…
Талкан
Перевод с алтайского А. Кузнецова
Сабу идет по родному селу. Нет здесь ни улиц, ни проулков — каждый ставил свою избу с аилом там, где ему понравится. В конце концов вышла такая же неразбериха, как у звезд на небе. Гость из другого села ни пройдет, ни проедет, если даже и видит крышу дома, в который ему надо попасть. И объясняют ему дорогу примерно так: «Вот войдете во двор Шыранкая, перелезете через вон ту изгородь, обогнете избушку Карганака, ту, что с побеленными оконцами, пройдете мимо юрты, из которой, видите, идет большой дым, а там покажется новая коновязь…» Вот и попробуй пройти-проехать!..
Но Сабу тут известны каждый бугорок, каждая выбоина, каждый камень. Уверенно ставит Сабу ноги. Знаком ему каждый столб кривой жердяной изгороди. И этот воздух, отдающий навозом и бурьяном, и эти лучи солнца, в меру жаркие, привычны ему.
Бата-а, как прекрасно, что есть у человека родное гнездо. Как хорошо, что есть люди, с которыми вместе вырос, которых знаешь и которые помнят тебя. Как хорошо возвращаться сюда из далекого каменного города: от грохочущих улиц, от запаха гари, от работы, на которой раскалывается голова, и от людей, наступающих друг другу на пятки… Как хорошо вернуться сюда хотя бы через годы, отдохнуть, отрешиться от всего.
А встретили-приветили его на славу: мать зарезала барана. Парни-сверстники, соседи, сородичи — каждый не с пустыми руками пришел. А свежая баранья кровь, сваренная в кишках, а йергом, а керзен [31] — давно забытые кушанья, а шашлыки!
Пятилетний сын Сабу все сидел на коленях у бабушки и, дергая ее за жидкие косы, хныкал, просил, чтобы она сделала ему талкан со сметаной. Дочь-второклассница требовала надоить молока. А жена Сабу, туго обвязав платком голову (чтоб не виден был ни один волос), возилась у казана, цедила варево, выносила грязную воду бегала не чуя ног под собой, как и положено снохе.
31
Керзен — шашлык из бараньей грудинки.
Сабу замечает, что вышел на круглую площадку. Э-э, да ведь это то самое место, где он родился! А где же стоял их аил? Да вот тут! Углубление от него до сих пор не заровнялось. Здесь был очаг, а здесь стояла ступа, в которой толкли талкан… Сабу оглядывается — кажется, вокруг никого, — ложится на спину и, шепча: «Родина, родина…», раза три перекатывается по траве, как лошадь, с боку на бок. Потом встает, отряхивается и видит возле скотного двора покосившийся амбар с обомшелой тесовой крышей. Э-э, да это же тот амбар, где хранили семенное зерно, он еще цел! В детстве, когда играли в «наших и бандитов», Сабу всегда прятался под ним. А сколько раз он находил там куриные яйца… А однажды… Нет, нет, надо подойти, посмотреть…
Сабу подходит к амбару. Двери открыты: железный засов отодвинут, большущий черный замок валяется на крыльце. Сабу просовывает голову внутрь — нет никого, даже Ороя-кладовщика. Орой, наверное, сидит у старого Сойтынака, курит с ним листовой табак.
А сусеки полны ячменя. Семенного ячменя. Сабу берет горсть: ух, тяжелый! На зуб твердый, будто орех. Вкусный же из него талкан получится.
Сабу садится на весы, ждет Ороя.
Бата-а, если бы и раньше Сабу мог сидеть так, один в амбаре с зерном! Тогда об этом нельзя было и мечтать. Орой не подпустил бы и на двадцать шагов. Если кто-нибудь случайно входил сюда, то старался стать в ячмень так, чтобы обутки провалились по самые голенища и он вынес бы в них хоть две горстки зерна. А старик Сойтынак ходил в таких башмаках, в каждый из которых можно было залезть двумя ступнями — авось повезет, и он окажется в амбаре. В те голодные военные и первые послевоенные годы разговоры часто велись вокруг амбара. Однажды Сабу услышал от кого-то: «Вот если бы просверлить пол этого ороевского амбара! Ячмень-то сам потечет, только мешки подставляй!..» Услышанное он передал самому близкому другу — Чылбыру. Стали соображать, где бы достать сверло. Если бы они просверлили, то много не стали бы брать ячменя. Ну, одну полную шапку в три-четыре дня, и довольно. Для дыры бы сделали деревянную затычку. Эх, жизнь пошла бы… Постой, а если сейчас залезть прямо в сапогах? Просто так… вспомнить, как бывало…
Сабу забирается в сусек. Сапоги погружаются в ячмень. Прохладный, он течет за голенища. Потом Сабу соскакивает с крыльца, кто-то набрасывается сзади, сшибает на землю и, придавав острыми коленками, начинает душить.
— У-у, бессовестный… воровать. Я тебя…
В глазах Сабу темнеет — вот-вот потеряет сознание. Но тут его отпускают. Когда он приходит в себя, то видит, что человек, душивший его, — Чылбыр… А тот трясет друга:
— Сабу, Сабу, что с тобой?.. Я не думал, что это ты. Здорово! Как жизнь? Сабу, Сабу…
— A-а, это ты, Чылбыр? Ты… ты… — Сабу почему-то плачет. — Знаешь, друг… Помнишь… Я и не думал воровать…
— Кто тебе это говорит?.. Я гляжу из-за угла, вижу — выходит человек… Извини, Сабу, извини…
— Ии-и, ээ-э! — откуда ни возьмись слышатся вдруг тоненькие голоса ребятишек. Из бурьяна высовываются чумазые лица, стриженые головы с черными челками. — Ии-и, Са-абу, ячмень украл! Э-хе-хе, у-ха-ха. Чылбыр его поймал! И-хи-хи, о-хо-хо, Саа-бу вор, Саа-бу вор! — дразнят они, строят рожи, хлопают загорелыми, пятнистыми, как из змеиной кожи, руками, прыгают то на одной, то на другой ноге.
— Кто говорит — воровал?! Кто?! А ну! — кричит Чылбыр и бросается к ним, но дети, как брызги, разлетаются во все стороны. Через секунду из-за жердяной изгороди снова высовываются те же рожицы, черные челки:
— Ии-и, ээ-э, Саа-бу вор, Саа-бу вор!
— Вор! Вор! Держи, держи-и-и! — раздается душераздирающий крик кладовщика Ороя. — Держи, дер-жи-ии! — Он появляется, неуклюжий, запыхавшийся, с красным потным лицом. Подбегает к Сабу, срывает с его ноги сапог. — A-а, попался Ирод! Скидывай другой! А ну, шагай за мной в сельсовет. Быстро, говорю!
— Постойте, почтенный Орой, что с вами? — Чылбыр берет кладовщика за руку. — Кто воровал? Что воровал?
— Тебе чего надо?! Видишь, из сапога сколько высыпалось?
— Успокойтесь, почтенный, успокойтесь. Неужели из-за горстки ячменя можно лишить человека головы? Стоит ли?
— У-у, вора покрывать! Может, ты с ним заодно? Э-эй, люди, здесь воры, воры! А народ уже и так сбегается. Деревня невелика: стоит кому-нибудь шепнуть: «А ты слыхал?», и этот шепот на всю деревню раздается. Председатель, когда хотел вызвать, скажем, Карабалу, не посылал за ним, хотя тот и жил на отшибе. Выйдет на крыльцо конторы и крякнет: «Э-э, старик Бабадый, скажите тому Карабале, пусть придет!» Старик Бабадый тоже кричит: «Эй, Шалбыр, скажи Карабале, чтоб поскорей дохлебывал свой чай. Башлык [32] говорит, пусть сейчас же является!» А Шалбыру и не надо широко раскрывать рот: «Эй, парень, Карабала, наглядишься еще на свою Кызынак, выхода!»
32
Башлык — председатель.