У войны — не женское лицо…
Шрифт:
Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось он Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень хороший был.
А тут война вдруг, Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? «Возьми, Вера», — говорила я, когда мы уходили из города.
Не взяла. Сгорело в том зареве платье.
Все время мы шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Сказали нам рыть противотанковые рвы. Семь
Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь.
Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу впокат мы лежали, Много нас заболело тогда. Температура высокая. Озноб. Лежу на полу — плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: «Иванова, плазмодий в крови». Это у меня, значит.
Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: «Вставай, страна огромная…» Впервые я тогда услышала эту песню.
Привезли меня в Козловку — недалеко от Рославля, — выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:
— Эта?
— Да, — сказал фельдшер.
— Ведите в столовую.
И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле, в кровати. Семь дней я не просыпалась. Говорят, сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал:
— Организм крепкий, справится.
И я опять уснула.
На войне самым трудным было сон побороть. Изо дня в день недосыпать приходилось, и наступал такой момент, когда владеть собой человек уже не мог?. В работе не замечаешь, а чуть передышка — с ног и валишься. На посту ходила без остановки взад-вперед и стихи вслух читала, старалась, чтобы за два часа не повторяться".
Фронт был не только на фронте. Солдатом на моей земле стал каждый.
Со слов Франи Васильевны Адашкевич:
"Когда Минск начали бомбить, мы пытались уйти из города. И я запомнила, что среди беженцев не было мужчин, шли женщины и дети, старики. Никогда я не видела столько детей. Не знаю, отчего такое впечатление осталось. Может, потому, что детей старались спасти в первую очередь., Но никогда больше я столько детей не видела…
Что я делала в первые дни оккупации? Патроны собирала и в выварке для белья, в кастрюлях в землю закапывала. Оружие собирала, полно в лесах его было. и это делала не я одна. Мы знали, что если будем живы, все это нам пригодится. Мириться с тем, что фашист ходит по твоей земле, никто не хотел".
Из рассказа подпольщицы Марии Васильевны Жлоба:
"Мы вывозили раненых из Минска. Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: «Десант!» И я босиком бегу, а туфли
Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. И раненые, кто мог встать, тоже встали…
Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. И моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась изнутри, что еле сдерживаешься. Я пришла домой, я две рубашки поменяла. Так я хотела, так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами".
Вспоминает подпольщица Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкович из горда Слуцка:
"Немцы въехали в деревню на мотоциклах. Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые, все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.
Я только мечтала, чтобы я отомстила, чтобы я погибла и обо мне написали книгу. Готова была все сделать для своей родины.
— Но у вас был маленький ребенок?
— Дочку я родила в сорок третьем. На болоте родила в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми… Девять деревень сожгли в нашем Гресском районе (был такой до войны, теперь вся его территория вошла в Слуцкий район).
Я сама огарки собирала, собирала подруге семью. Косточки находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Подняла я один кусочек, она говорит: «Мамина кофта…» И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что у кого было чистое. И в могилку общую клали. Только косточки белые…
После этого на какое бы задание меня ни посылали, я шла. Я хотела как можно больше помощи оказать. Ничего не жалела.
Ребенок у меня был маленький, три месяца, я с ним на задание ходила. Комиссар меня отправлял, а сам плакал: «Душа болит». Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Никто не пройдет, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила.
Теперь так рассказать трудно… Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь, он из шкуры вылазит. Подхожу к посту: «Тиф, пан… Тиф…» Они кричат, чтобы скорее уходила: «Век!.. Век…» И солью натирала, и чесночек клала. А дитятко маленькое… С трех месяцев я с ним ходила на задание… Еще грудью кормила…
Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду. Надо…"
Сидела рядом с Марией Тимофеевной ее подруга Мария Михайловна Матусевич-Заяц, вместе с которой они были в подполье, затем в партизанах. Слушала, плакала. О своем тоже без слез не могла рассказывать.