У войны — не женское лицо…
Шрифт:
«Саша правду сказала. Вот мне завтра нужно уезжать. Так обидно. Просила у начальства дать еще один день, пусть за свой счет, не дали. Начальство у нас молодое, оно не понимает, что значат для нас эти встречи».
Но тут же о другом. О том далеком, что и через десятки лет собрало их вместе, соединило.
«Помните, девчата: едем в теплушках, и солдаты смеются, как мы держим винтовки. Держим не так, как оружие держат, а вот так… Сейчас даже и не покажу… Как кукол держим…»
"Люди плачут, кричат: «Война!» А я думаю: «Какая война, если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен — это так важно. Какая может быть война?»
А через неделю начались бомбежки, мы уже спасали людей. Три курса
Помните, девочки, я вам рассказывала. Кончилась бомбежка, вижу, что земля впереди меня шевелится. Бегу туда и начинаю копать. Руками почувствовала лицо, волосы… Это была женщина… Откопала ее и начала плакать. А она, когда открыла лицо, не спросила, что у меня, что со мной, она спросила:
— Где моя сумочка?
— Что вам сейчас сумочка? Найдется.
— У меня там лежит партбилет.
Вы понимаете? Она не спросила, что с ней, цела ли она, а где ее партбилет. Я сразу начала искать ее сумочку. Нашла. Она положила ее себе на грудь и закрыла глаза. Скоро подошла санитарная машина, и мы ее погрузили. Я еще раз проверила, как ее сумочка. А вечером прихожу домой, рассказываю маме и говорю, что должна уйти на фронт".
«Я помню, как мы ехали на фронт. Полная машина девчонок, такая большая крытая машина. Была ночь, темно, и ветки стучат по брезенту, и такое напряжение, кажется, что это пули, нас обстреливают…»
"Я была мамина дочка, никогда не выезжала из своего города, и я попала младшим врачом в минометную батарею. Что со мной делалось! Начнут минометы стрелять, я сразу глухая. Такое чувство, что тебя всю обжигает. Сяду и шепчу: «Мама, мамочка… Мамочка…» Стояли мы в лесу, утром выйдешь — тихо, роса висит. Неужели это война? Когда так красиво, когда так хорошо…
Нам сказали одеть военное, а я метр пятьдесят. Влезла в брюки, и девочки меня наверху ими завязали. И я ходила в своем платье, а от начальства пряталась. Ну и меня за нарушение военной дисциплины посадили на гауптвахту".
Прошу вспомнить, что было самое трудное, тяжелее всего. Отвечают: работа. Ежедневная, на пределе физически сил: «Никогда бы не поверила, что смогу спать на ходу. Идешь в строю и спишь, натолкнешься на впереди идущего, проснешься на секунду, дальше спишь. А однажды в темноте меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пола в поле, иду и сплю. Пока в какую-то канаву не упала, тогда проснулась — и бегом догонять своих». Военная статистика свидетельствует, что стоит за этим таким обыкновенным словом — работа: раненых, контуженых, обожженных было множество, но из ста раненых бойцов семьдесят два снова возвращались в строй. Потери среди медиков переднего края занимали второе место после потерь в стрелковых батальонах. Им же запомнились не цифры — было ли время тогда считать? Им запомнилось другое.
«Сутками стояли у операционного стола. Стоишь, а руки сами падают. Бывает, уткнешься головой прямо в оперируемого. У нас отекали ноги, не вмещались в кирзовые сапоги. До того глаза устанут, что трудно их закрыть».
«День и ночь работали, были голодные обмороки. Есть что поесть, о некогда…»
«Не забуду: привезли раненого, сняли с носилок, говорят: „Нет, он мертвый“. Я встала на колеи перед ним, когда он вздохнул. Реву и кричу: „Врача! Врача!“ Врача поднимают, трясут, а он пять падает, как сноп, так крепко спит. Не смогли его разбудить даже нашатырем. Он перед этим трое суток не спал».
И еще запомнилось:
"Это был лыжный батальон, там одни десятиклассники. Их из пулемета построчили… Его такого привозят, он плачет. И мы такого же возраста, как они,
Откуда же у них, у девочек, бралось это чувство, что они старше своих одногодков-мальчиков? Откуда вдруг в девчоночьем сердце этот опыт женской жалости, который только с годами приходит, с прожитыми чувствами? Отвечают:
"Женщина от жалости взрослеет. Я была девчонкой, меня бы саму еще пожалеть, но столько увидела и пережила уже в первый год войны, что чувствовала себя взрослой женщиной. Когда вот такому мальчишке на твоих глазах отрежут руку или ногу, детское быстро выветрится из головы. И он всю ночь кричит: «Дошли? Дошли? Вперед, ребята…» А ему пошевелиться нельзя. Не было одинаковых ран. Каждого война калечила по-своему… У одного, помню, вся грудь вывернута. Умирает… Делаю последнюю перевязку и еле держусь, чтобы не зареветь. Скорей, думаю, кончить и где-нибудь забиться в угол и нареветься. А он мне: «Спасибо, сестричка…» и протягивает в руке что-то маленькое, металлическое. Я посмотрела: скрещенные сабля и ружье. «Зачем отдаешь?» — спрашиваю. «Мама сказала, что этот талисман спасет меня. Но он мне уже не нужен. Может, ты счастливее меня…» — сказал так и отвернулся к стенке.
Другой позовет: «Сестричка, у меня нога заболела». А ноги нет… Больше всего боялась носить мертвых, ветерок подымет простынь, и он на тебя смотрит. Не могла носить, если был с открытыми глазами, возьму прикрою…"
«Привезли раненого, полностью забинтованный, у него было ранение в голову, он чуть только виден. Немножко. Но, видно, я ему кого-то напомнила, он ко мне обращается: „Лариса… Лариса… Лорочка…“ По всей видимости, девушку, которую он любил. Я знаю, что я этого товарища никогда не встречала, а он зовет меня. Я подошла, никак не пойму, все присматриваюсь. „Ты пришла? Ты пришла?“ Я за руки его взяла, нагнулась… „Я знал, что ты придешь…“ Он что-то шепчет, я не могу понять, что он говорит. И сейчас не могу рассказывать, когда вспомню этот случай, слезы пробиваются. „Я, — говорит, — когда уходил на фронт, не успел тебя поцеловать. Поцелуй меня…“ И вот я нагибаюсь над ним и поцеловала его. У него из глаза слеза выскочила и поплыла в бинты, спряталась. И все. Он умер…»
Сидит возле меня женщина. Лицо красивое, строгое, какие бывают у старых учительниц. Сидит отрешенно, будто и не на людях, а сама с собой, долго отмалчивается. Судьба та же, что и у остальных. Только память своя.
«Люди не хотели умирать. Мы на каждый стон отзывались, на каждый крик. Меня один раненый, как почувствовал, что умирает, вот так за плечо обхватил, обнял и не отпускает. Ему казалось, что если кто-то возле него рядом, если сестра рядом, то от него жизнь не уйдет. Он просил: Еще бы пять минуток пожить, еще бы две минутки… Одни умирали неслышно, потихоньку, другие кричали: „Не хочу умирать!“ Человек умирает, но все равно не думает, не верит, что он умирает. А ты видишь, как из-под волос идет желтый-желтый цвет. Как тень идет, опускается ровно под одежду… И человек лежит мертвый, и на лице какое-то удивление, будто он лежит и думает: как это я умер? Неужели я умер? До последнего момента говоришь ему, что нет-нет, разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Фамилии вот стерлись, угли из памяти, а лица остались…» Разговор перестал быть общим. Разветвился, понесся в разные стороны, как это обычно случается, когда собирается много людей. «А помнишь.,,», «Помните…», «Было…» Кто-то еще постучал, зашел в комнату. Следующих предупредили, что надо приходить со своими стульями.